В бане холодно! Но это не баня плохая, это мы забыли уроки физики.
При покупке участка в деревне кроме дома на нем стояла баня и несколько хозяйственных построек. Баня двухэтажная , в приличном состоянии, не требовала доделок и у нее была практически нетронутая парилка. У кого есть баня, знают, что при частом использовании доски в парилки темнеют, особенно, если это липа. Прежняя хозяйка объяснила нам, что после постройки бани они практически ею не пользовались по состоянию здоровья. У нас там стоит хороший котел Харвия, есть полноценный санузел с накопителем воды и мы еще используем баню в качестве гостевого домика, если гостей немного. Если их много и с детьми, то в баню уходим ночевать мы))) Прошлой зимой, которая была достаточно теплой мы топили баню только, когда шли попариться, было достаточно ее раз в неделю достаточно прогреть, чтобы температура не падала ниже 0 и вода в трубах и накопителе не замерзала.
Потом где-то в середине зимы мы купили морозильную камеру, так как перестали покупать мясо в магазине, а перешли на продукцию местных фермеров и стали покупали свинину и баранину в размере поросенка и барашка. Сразу стало понятно, что ни один холодильник не сможет вместить столько мяса и пришлось срочно покупать морозилку.
Мы ее поставили в баню и пришлось зимой постоянно поддерживать температуру не ниже +15 градусов, как было написано в руководстве по эксплуатации к этой морозилке. Для этих целей мы купили конвекторный обогреватель, который может постоянно поддерживать заданную температуру.
Месяца два обогреватель прекрасно работал, потом полетел удлинитель «пилот», у него сгорела кнопка выключателя. Мы удивились, вроде напряжение особо не скакало, никаких других нагрузок на этот удлинитель нет, в него включена только морозилка. Муж купил новый удлинитель, он сгорел через пару недель. Муж не сдался и купил еще один, этот удлинитель сгорел через дней 10.
Тут наступила весна и вопрос о необходимости обогревателя отпал сам собой. Все было замечательно, но неожиданно наступила середина осени и в бане температура стала + 5. Вопрос «Почему сгорает удлинитель и что надо сделать, чтобы он нормально работал?» снова стал злободневным. Мы поехали в хозяйственный магазин в соседнем селе, чтобы спросить как нам решить эту проблему. Я как-то писала о этом магазине и его владельцах. Это семейное предприятие, в нем работает целая семья и они всегда готовы и заказать, что тебе нужно и дать дельный совет. Учитывая, что они тоже живут в деревенском доме, а глава семьи Сергей раньше был строителем, их советы обычно очень полезные. Приехав в магазин, муж сразу пошел к ним спрашивать, почему так у нас получается и что нам нужно сделать. Сергей подумал и сказал, что скорее всего сечение кабеля в новых удлинителях недостаточное для мощности нашего нагревателя, кабель просто перегревается и в самом «слабом» месте – кнопке переключателя перегорает. Еще он сказал, что чем длиннее провод, тем больше шанс перегрева. Мы это все внимательно выслушали и вышли из магазина с красными от стыда щеками…. Мы же это проходили в школе и получается все забыли! Нам всего-то надо было посмотреть мощность нашего нагревателя и выбрать подходящий по мощности и сечению кабеля для него удлинитель.
Мы купили правильный удлинитель и все работает прекрасно уже пару недель. Теперь мы шутим, что надо заново проштудировать учебники по физике для старших классов, а вдруг еще что-то очень важное мы забыли.
У меня появился новый блог для любителей кошек под названием «Удачный выбор кота Фили». Это блог о начале наших взаимоотношений с местным, деревенским котом Филей, которые потом перетекли в большую дружбу. Больше года он присматривался к нам с мужем и решил, что и мы и наш дом подходят для нашего с ним совместного проживания.
Источник статьи: http://zen.yandex.ru/media/flower_1969/v-bane-holodno-no-eto-ne-bania-plohaia-eto-my-zabyli-uroki-fiziki-5fb2cb7f7eb1fe4ba0de9f22
Баня загорелась сама по себе — я чудом остался жив! Мистическая история
До чего же мужики, сидя в бане, любят материться. Я понимаю, что это не со зла, а наоборот – от восторга, от радости. Но я все равно этого не приемлю. Баня, это место, где человек должен становиться чистым не только телом, но и душой.
Возможно, это потому, что в молодости я жил на русском севере, в Архангельской области. Так вот там люди, если не дай бог услышат, что ты ругаешься в бане, могут сгоряча и по шее съездить.
А руки у тамошних мужиков ох какие тяжелые. А еще, как ни странно, там считается, что в бане нельзя петь. Почему-то, это еще хуже, чем ругань. Говорят, что баннику это очень не нравится, он разозлится и будет мстить, до смерти упарит.
В этих местах до сих пор традиционно строят бани по-черному. Та, к которой мы теперь привыкли в остальной России, здесь считается и не баней вовсе, а так – баловством.
Меня сначала это удивляло, ведь из здешнего леса можно построить любую, самую шикарную баню. А потом я и сам не раз убеждался, что только баня по-черному может действительно омолодить твой организм, и спину больную расправит, и усталость как рукой снимет.
Баня на севере это не просто место, где человек моется. Помыться можно и в душе. Нет, баня сродни чему-то святому, это некий храм, и относиться к нему нужно соответствующим образом.
Существует и много поверий, связанных с баней. Например, мыть баню могут только женщины. Эта традиция на русском севере соблюдается неукоснительно, хотя почему так, пожалуй, никто объяснить толком не может.
Просто говорят, что баня этого не любит. И все. Относятся к бане как к живому, самостоятельно мыслящему существу. И однажды мне довелось убедиться, что такое отношение имеет под собой определенные основания.
Когда мне было лет 20, летом мы с друзьями отправились в поход по северным местам. Были у нас в группе люди, которые хорошо знали местные маршруты и занимались подобными походами почти профессионально.
Вот они-то и вывели нас на одно место просто невероятной красоты. Представьте себе: два огромных озера, а между ними тонкая полоска земли шириной примерно метров в 100, не больше. Встанешь, посмотришь по сторонам, и дух захватывает.
Разбили мы лагерь рядом с этой красотой. А рядом деревенька небольшая была. Уже тогда она считалась полузаброшенной, а сейчас, думаю, этой деревни и вовсе больше не существует.
Постоянных жителей в ней почти и не было, только приезжали на сенокос и прочие полевые работы. А постоянно жили только несколько старушек, и среди них одна бабка с роскошным именем Анастасия. Не Настасья, не Настя, а именно так все ее называли – Анастасия.
Я сразу заметил, что она очень сильно отличается от других местных старух. Например, там существует традиция, согласно которой женщины по достижении определенного возраста не могли уже заплетать косы, как молодые девки, или показываться на улице с непокрытой головой.
Вот поэтому все старушки утром, встав с постели, расчесывали свои волосы, заматывали их узлом и обязательно убирали под платок. Делать это полагалось в полном одиночестве.
А если кто из посторонних застанет пожилую женщину за этим занятием, с неприбранными волосами и без платка, это считалось для нее позором, словно кто-то увидел, как она меняет нижнее белье.
Так делали все местные старухи, но только не Анастасия. Она не тратила на это время и везде ходила с развивающейся пепельной от седины гривой.
Когда мы там появились, она подошла к лагерю, осмотрела нас величественно и сразу предупредила, чтобы мы не горланили песни и не пили вина, пока находимся у деревни.
Конечно, мы не отнеслись к такому указанию слишком серьезно – кому какое дело, что мы будем пить, если жителей в деревне почти нет. Однако спорить с бабкой не стали, только спросили, можно ли здесь будет баньку организовать.
Анастасия хмыкнула, оглядела нас с каким-то пренебрежением и ответила, что баньку мы можем организовать себе сами. Если справимся, конечно. И указала на одно из видневшихся неподалеку строений. Совсем ветхое, как нам показалось.
Походники были несколько разочарованы, и поинтересовались, нет ли чего покрепче. Старуха опять усмехнулась – попробуйте эту вытопить сначала. А потом поинтересовалась, умеем ли мы вообще бани по-черному топить.
Дала несколько указаний, когда дверь открывать, когда заслонку задвигать, переспросила, все ли мы поняли, сама потом повернулась и ушла не тратя времени на лишние разговоры. А мы остались, почесывая в затылках и ходя вокруг бани.
К счастью, дрова нам колоть не пришлось, кто-то уже заранее об этом позаботился и оставил около баньки приличный запас. Так что с этим проблем не было. Начали топить. Двое ребят пытались раскочегарить парилку.
Дело не ладилось, им пришлось повозиться пару часов, а может и больше, периодически ныряя внутрь, а потом выскакивая и неистово щуря слезившиеся глаза.
Наконец, баня набрала жар, и мы уже предвкушали, как после нее будем нырять в озеро и лакомиться шашлычками. Разговелись, как полагается, и пошли в парную. Сначала те, кто был постарше и поопытней, а потом настала и наша очередь – зеленого «необстрелянного» молодняка.
Бабка не обманула: жар в бане действительно стоял такой, что хоть святых выноси. Даже непонятно, как это получилось при ветхих заплатанных непонятно чем стенах.
Старики отрывались на славу – было слышно, как они смеются, перекрикиваются и во все горло горланят песни – традиционные походные перемешивались с лихими военными, ну сами знаете, как это бывает.
Ну, а потом они вышли, а мы в парилку отправились. К тому времени банька успела немного подостыть, и это даже к лучшему, я предпочитал именно париться, а не задыхаться в невыносимом жару, который тут был вначале.
В конце концов, когда все уже оделись и сидели у костра, я, искупавшись в озере, решил еще раз зайти в парилку погреться. Там уже никого не было, я сел на верхний полок – там еще сохранялся приличный жар. Вот тогда это и произошло.
Сначала я просто почувствовал, как по бане пронесся глубокий вздох. Именно так бы я описал звук, который услышал, но не придал ему большого значения. Решил, что баня просто остывает. А потом, буквально через пару минут я ощутил всем телом, что стены баньки задрожали и завибрировали.
Наверное – пол и потолок тоже – я не знаю. Я очень испугался, что старое строение сейчас рухнет, а потому сорвался с полка и бросился к выходу из бани. Между тем, там меня поджидало неприятное открытие – дверь оказалась плотно закрыта, и открыть ее мне не удалось.
Как это могло произойти? В голову начали лезть разные мысли о том, что кто-то из приятелей решил подшутить таким образом, о том, что дверь могла разбухнуть и ее перекосило, но все это проблемы не решало. А баня между тем, начала отчаянно скрипеть и шататься, да так, что от двери я отлетел к противоположной стене.
Что с ней происходило – я не знаю, но дело было совершенно точно не в том, что баня остывала. Озираясь, я увидел, что на полу светятся красные точки и понял, что это рассыпались раскаленные угли из печки, а я-то думал, что они давно прогорели.
Постепенно баня начала заполняться едким дымом, и я понял, что еще несколько минут и я задохнусь, а потом сгорю вместе с ней. И в этот момент у меня в голове появилась сама по себе отчаянная мысль: «Дедушка, прости меня, выпусти меня пожалуйста».
Я и сам не понимал, откуда эта мысль взялась в моей голове и к какому дедушке я обращаюсь. Возможно, мое подсознание рисовало банника таким, какими обычно изображали домовых и леших в добрых советских мультфильмах.
Не знаю, в любом случае, не успел я так подумать, как что-то громко хлопнуло, и дверь в баню, которую я не мог открыть 5 минут назад, распахнулась сама по себе. В полном шоке от пережитого, я выскочил наружу.
Подбежав к развеселой компании, расположившейся у костра, я крикнул им, что баня загорелась. Ребята подорвались и бросились туда, и я с ними. Хотя, честно говоря, бежать мне хотелось совсем в другую сторону, подальше отсюда. Но когда мы снова оказались около бани, я просто не мог поверить своим глазам.
Баня стояла на прежнем месте, все было тихо и спокойно, она не развалилась и не загорелась, более того, даже дыма никакого не было видно, хотя еще несколько минут назад он полностью заволакивал все ее внутреннее пространство.
Я зашел внутрь – с опаской, но и там все было мирно. Немного тепло и сыро, но ведь так и должно было быть. Я подошел к печке и изучил пол – ничего не горело. И никаких следов от рассыпавшихся углей.
Ребята начали надо мной подшучивать. Говорили, что я перепарился с непривычки, вот мне и померещилось неизвестно что. Надо, мол, рассчитывать свои силы правильно. Так с подколками, на которые мне не было что ответить, мы и вернулись все вместе к костру.
И только я не мог еще долго успокоиться, даже когда лег спать – меня всего трясло, и ни о каком сне не могло быть и речи. Удалось заснуть только под утро.
А на следующий день я проснулся от криков. Одному из наших «стариков» неожиданно стало плохо с сердцем, пришлось срочно бежать в деревню и искать хоть какой-то транспорт, чтобы довезти его до больницы.
У меня до сих пор нет какого-то разумного объяснения тому, что тогда произошло. Я точно знаю, что я не был тогда пьяным, и что мне это все не привиделось. Были ли это шалости «банника», разозлившегося на шум? Во всяком случае, это научило меня относиться к баням более серьезно.
Спустя несколько лет мне довелось снова побывать в тех местах. Только не в самой деревне – остановился я у лесника, который жил неподалеку. Его жена мне рассказала, что когда-то, еще до войны на этом месте стоял большой дом, потом он сгорел вместе с хозяевами.
Осталась только та самая баня. Местные жители рассказывали, что иногда здесь можно увидеть какие-то светящиеся огоньки. Правда, близко никто не подходил – боялись.
А еще через какое-то время от того же лесника, с которым мы поддерживали связь, я узнал, что баня тоже сгорела – сама по себе. Во всяком случае, произошло это зимой, когда из-за глубокого снега добраться туда было невозможно. Да и никаких других людей лесник поблизости не видел. Просто баня неожиданно вспыхнула, как свечка. И через час от нее остались только угольки.
Источник статьи: http://www.astromeridian.ru/news/banya_dyshala.html
Слепой в женской бане, или История одной командиро
Отцам нашим, вернувшимся и не вернувшимся с войны,
их жёнам, и мамам — моего поколения
ПОСВЯЩАЕТСЯ
В женский помывочный день в баню попросился слепой.
Это был ладно скроенный парень, годков около тридцати, в стоптанных кирзовых сапогах, в старенькой запылённой гимнастёрке с двумя орденскими планками на груди и котомкой за плечами, в гражданских брюках – с опалённым лицом и неподвижным, безжизненным, взглядом. В те, послевоенные, годы подобного вида калеки были не вновь, а этот, обращая на себя внимание, как-то сразу вызывал сострадание.
Раньше здесь его никто не видел.
И никто не видел, как он появился на этом таёжном полустанке, населенье которого едва насчитывало четыре десятка дворов: старики да бабы, и вдовицы. Все, в основном – путевые рабочие, лихо вколачивающие костыли в пропитанные креозотом шпалы, да двигающие, при рихтовке пути, многотонные стальные рельсовые плети не хуже любого гожего для такой работы дюжего мужика. И ещё проживала здесь немногочисленная всякого там иного рода железнодорожная обслуга – из числа неспособного к тяжёлому путейскому труду пенсионеров. В общем, это притулившееся к стальной магистрали селеньице трудно было назвать полустанком. Скорее всего – разъездом, где останавливался всего пару раз в неделю, и то по выходным да праздничным дням, пассажирский поезд местного значения – прототип нынешних электричек, составленный из двух допотопных плацкартных вагонов; и ещё – дымные товарники, пропускавшие вперёд себя скорые – цельнометаллические пассажирские составы, которые тащили за собой отживающие свой век шумные паровые торопыги, да – суетливо проскакивавшая туда – сюда, в так называемые технологические окна, грузовая мотодрезина.
Так что абсолютно непонятно было, как сюда он попал, в этакую глухомань, и откуда взялся, этот горемыка, и к тому же ещё, видимо, один – без семьи и близких ему людей, где и здоровому-то человеку в одиночку выжить непросто?
И почему, собственно, не в мужской, урочный, помывочный день он пришел в баню?
На все эти вопросы вряд ли у кого из местных были ответы, разве что на последний из них: ну пришёл, и пришёл – что тут гадать.
И был он, этот горемыка, такой уж больно жалкий да занехаенный, что сердобольная банщица Василиса призадумалась, сразу не сообразив, что ответить ему по существу, кроме как: мол… дескать, куда тебе там… там же ведь женщины!
–Ну и что? – ответил ей слепой. – Что меня стыдиться, я ведь ничего не вижу. Пристроишь где-нибудь в уголочке, а я срам свой полотенцем прикрою. Мне и простирнуть кое-что надо. Я быстро. Я сам всё умею – не затрудню и не обеспокою.
–А ты, чей-то будешь? – смекнула, наконец, Василиса задать вполне естественный в этой ситуации вопрос.
–Мои погибли в сорок первом, в Подмосковье, – ответил горемыка. – А здесь – родня, по матери: Сорокины. Знаешь?! Не могу же я к ним немытым явиться.
-Эх! Милый! Сорокиных твоих уж год, поди, как нет. Война закончилась, они и снялись – уехали, не знаю куда. Сказывали, что в хлебные края. А пятистенок их стоит, да никто в нём не живёт.
Повисшая пауза, видимо, и решила дело.
–Ладно, пойду с бабами поговорю. Быть может, и согласятся. – Сказала Василиса и заковыляла внутрь пакгауза, в котором и была оборудована сама баня.
Войдя в моечный зал, сплошь обитый осиновой вагонкой, Василиса на минутку присела на табурет, стоявший у двери, собираясь с духом и не зная как сообщить подругам о просьбе незваного гостя.
В зале, что называется, стоял дым, а точнее – пар, коромыслом.
Таинство действа было в самом разгаре. Именно то таинство, которого не видел во всех подробностях во веки веков ни один мужчина. И оно, это самое таинство, судя по всему, должно было за-тянуться надолго.
Это же какая женщина, откажет себе в ублажении своего собственного т ела!? Здесь каждый дюйм его – каждый пальчик, каждый ноготок, не говоря уже об интимных деталях, достойны особого поклонения и заботы.
А тут их, румяных, да пышнотелых, бабёнок, добрый десяток!
Молодые и не очень, но все – как говорится, кровь с молоком – здоровые, сочные до невозможности, и, как будто бы на подбор, ладно скроенные девицы. А на лёгком пару, тем более – глаз не отведёшь.
Так уж повелось, что именно баня на селе была и остаётся единственным средством, способным без каких-то там косметических салонов, тем более, самых новомодных и супер навороченных, о которых, в описываемое мною время никто и малейшего понятия не имел, чтобы привести женщине себя в порядок; да ещё с превеликим удовольствием, и не потерять при этом собственного достоинства, дарованного ей ещё во времена нашей прародительницы Евы, или, если хотите, Лилит.
Первой Василису заметила Мотя, она же – Матрёна, прозванная «Кувалдочкой» – за недюжинную для женщины силу, которой она ловко распоряжалась, перебрасывая многопудовые противовесы на железнодорожной стрелке, чтобы пропустить или принять очередной толи пассажирский, толи товарный состав, или же перевести их на запасной путь. На этом посту она в своё время сменила своего мужа, ушедшего на войну, и, не дождавшись его после Победы, там и осталась, будто бы прикипела к его месту и памяти.
–Ну, чёж ты там застряла, – окликнула она Василису, – скидывай портки да присоединяйся к нам, время-то не резиновое, его не наверстаешь. Али тебе дома делать нечего?
Делать дома Василисе было что, и задерживаться после работы надолго ей было не с руки. Но как быть с солдатиком – не откажешь же ему в его просьбе?
–Мотя, подь сюда. Дело есть, – поманила стрелочницу к себе Василиса, и, когда та подошла, поведала ей о сложившейся ситуации. Та задумалась на пару минут, и по праву старшинства: как-никак в родстве с начальством состоит – её двоюродный племянник был начальником ПЧ, то бишь, путевой части, вынесла свой вердикт:
–Слепой, говоришь. Ну и что? Зови. Не сглазит ведь. Впрочем, погоди.
И, по-вернувшись к бабам, громогласно провозгласила на весь зал:
–Девоньки, тут к нам мужик на помывку просится! Как быть? Может, примем?
Что тут поднялось! Садом и Гоморра: и визг, и смех, шутки и прибаутки, и вопросы, наперебой, главные из которых: «А он молод?» и «Хорош ли собой?».
Но всех сразу охладил Мотин ответ:
–Молодой-то, он молодой. И не косой. И не кривой. Да не про вас фрукт. Васи-лиса говорит, сиротка он – солдатик. Да к тому же – слепой.
–Как, совсем слепой? – спросил кто-то.
–Совсем, совсем. Так что радоваться вам, бабоньки, нечему, да и смотреть там не на что.
Все как-то разом и поутихли.
– Ну, что тут рассуждать, раз такие наши дела, то пусть моется, — произнёс чей-то голос. – Веди. Не сглазит — и то хорошо.
Василиса, под пристальными взглядами уважаемого женского собрания, провела солдатика, который, по сути, годился ей в сыновья, в уголок для беременных. Там, для удобства моющихся, справа от мраморной, в крошку, скамьи, был обустроен душ, а слева, на полке, два крана – с горячей и холодной водой, и шайкой для мытья, в которую наливалась эта вода. А ещё под ногами были уложены резиновые коврики, чтобы, не дай бог, той, что на сносях, не поскользнуться.
Привела, что и как, и к чему, рассказала, дала возможность служивому самому пощупать всё обустройство своими руками, принесла ещё одну шайку – для постирушки, и отошла к двери помывочной, где уселась на табурет, чтобы проконтролировать, правильно ли тот понял её объяснения? И не нуждается ли в какой-нибудь сиюминутной по-мощи? А когда увидела на его обнажённой спине рубцы, словно струпья усеявшие тело, всплакнула о сыне, который ушел на войну, отказавшись от брони, да так через год, и сгинул там без вести; заплакала, запричитала: «Где же он, мой соколик ясный? Может, вот так же, как он, этот солдатик, скоро объявится?». А, успокоившись, со временем, присоединилась к подружкам, чтобы успеть и самой помыться в урочный час.
Некоторое время женщины с любопытством наблюдали за слепым: и как он раздевался, повернувшись к ним спиной, и как набрал в одну из шаек холодной, а затем, горячей воды, и как, замочив снятое с себя нижнее бельё, и, отставив шайку на край скамьи, стал под душ. В общем, всё было, как говорится в этих краях, чин-чинарём: во всей этой его сноровке и определённой самостоятельности чувствовалось, что он не впервой в общей бане и потому вполне обойдётся без какой-то там посторонней, а тем более, ежесекундной опеки. А поняв это, девоньки наши вновь занялись собой. Заговорили, зашептались, захихикали. И только одна из них молча, словно задумавшись, отрешённо сидела на скамье и безотрывно глядела на моющегося солдата.
–Влюбилась, что ли? Али мужиков в городе поубавилось? – заметив этот взгляд, обронила только что вышедшая из парилки Мотя. Обронила, словно сплюнула – со свойственной только женщинам толикой яда. – Зайди, попарься – сразу полегчает.
— Да нет, не убавилось, — встрепенувшись, отпарировала молодуха, – только все они, мужики эти, о которых ты байку баешь, все – до единого, к чужим юбкам крепко-накрепко пристёгнуты. А бабы их – ох, какие злющие! За своего мужика любой из нас бошку сразу же оторвут. Небось, знаешь. И нечего дурочкой прикидываться. А мне, дорогая моя Кувалдочка, свой, родной – пристёгнутый, нужен. И ни какой иной!
Встала, потянулась, расправила плечики, демонстративно потрясла своими упругими грудями, на зависть всем другим особям женского пола, и, прищурившись, будто прицеливаясь, засмеялась:
–Эх, мужика, доброго бы, счас! Да хоть бы пощупать его, по-первой, родимого, что ли! А то совсем одичала.
Лизку Окуневу с детства знали как своенравного ребенка – резвую попрыгунью и заводилу среди немногочисленной детворы разъезда – в общем, сорвиголову, или – продвинутую, как бы сказали нынче. Рано ставшая самостоятельной, поскольку после четырехлетки была сразу отправлена к своякам в соседнее село на учебу – в семилетку. А затем уже – в город, где, окончив бухгалтерские курсы, и помыкавшись по съемным углам в переполненных коммуналках, и, не найдя своего женского счастья, чему в немалой степени способствовала война, вернулась, в родные пенаты. Вернулась, чтобы клещами таскать шпалы, обильно смазанные креозотом, и забивать в них костыли, перешивая стальные плети «железки», и надеяться на светлое будущее, и лишь изредка, наведываться в город на часок – другой: в свою прошлую жизнь.
И вот теперь стояла она, распаренная, посреди зала во всей своей красе –стройненькая, дробненькая, и крепенькая, но уже с мозолистыми и жесткими ладошками ранее нежных рук и не менее жестким взглядом. Стояла как настоящая сибирская дива – вовремя созревшая молодая осина, которую не согнуть и не сломать, даже если очень и очень захочешь. Стояла и думала о чём-то своём, по-женски заветном, в котором сам Бог не разберётся, разве что – Сатана.
«Ну, всё – пропал наш солдатик!» – подумала Матрёна, потому и крикнула грозно — по праву старшинства:
–Ты что же тако удумала, Лизка? Не дури!
А та лишь отмахнулась, и, напевая вполголоса, популярный, в то время, среди вдовушек, романс: «И я была девушкой юной, сама не припомню когда…», решительно направилась в закуток, где маячила, занятая стиркой, одинокая мужская фигура. И приблизившись к ней вплотную, осторожно потрогала пальчиками рубцы на спине служивого, и, приобняв его за плечи, сунула в руки солдатика предварительно намыленную мочалку, и мягонько, тоном, не терпящим отказа, так, чтобы все, без исключения, услышали, промурлыкала:
–Ну-ка, родной, ты – мой ласковый, прояви сноровку и потри-ка мне спинку. Что-то я, без тебя, молодая, незамужняя, и красивая, по мужской силе дюже соскучилась.
И, не теряя времени, она ловко проскользнув между ним и шайкой, наполненной теплой водой, приказала опешившему парню:
–Ну, что ты стоишь пень – пнём, или моего тела не чуешь? – прикрикнула она, – Давай, три. Вот так. Молодец. – отдавала Лизка команды. – А теперь пониже… Так…Теперь – лопаточки…Теперь ниже. Еще ниже. Спинку-то, спинку! Ниже, говорю. Ой. Ой-ё-ёй. Её-ё-ёй.
Это какой же мужик выдержит такое искушение, тем более слепец, у которого радости в его душевной котомке не на грош? Тут даже, если тебя на плаху тащить будут, да голову отрубать – не оторвёшься!
В общем, случилось то, что и должно было случиться. И пусть простит его, этого горемыку, Божья Матерь, что сорвал он ненароком этот отнюдь не запретный, но вовремя подвернувшийся, плод.
Дивились бабы, стоймя стояли, молчали – словно обухом по голове тюкнутые. И, будто бы осуждая: «Чтобы вот так. Да еще прилюдно. », всё-таки, по доброму, завидовали: «Слепой-то он – слепой, да дело своё славно как знаёт!»
А Лизка не унималась, верещала и верещала, вертясь под солдатиком:
–Ой, бабоньки, да что ж это такоё происходит?! Спасите, помогите! Ах, ты – такой-сякой нехороший, что же это со мной делаешь – девицею непорочной!? Говоришь, слепым-слепой, а сам лучше, чем зрячий.
Тело её волновалось, а глаза смеялись, лучились от удовольствия и, пожалуй, ещё – от счастья, что так повезло с мужиком.
Первой пришла в себя Василиса:
–И чё ж это тако деется, девочки? Сучка она непотребная! Стыд-то какой. Окстись! Как же, так-то, с убогим солдатиком, да к тому же ещё и слепым, как с чуркой безмозглым обращаться? – всполошилась она, словно квочка, похлопывая себя по бедрам. — Сучка, она и есть сучка. Ни стыда, ни совести. Мерзопакостница, да и только.
–И то – правда. Раз так не можется, то можно же было сделать это в тихоря, а не выставлять себя напоказ, – вторила ей Анна, заведовавшая продуктовым ларьком на разъезде.
–Это как же? Как ты, что ли? – съязвила молодая, да, как говорится – из ранних, дежурная по разъезду Ксюша, присланная по разнарядке из центра. – Знам, знам про того шоферюгу из райПО, что по ночам в твой «огород» шастат. Смотри, как бы не надорвался, грядки твои пропалывая, а то жене ничего не достанется – подражая местному говору, – прикалывалась молодуха.
-Тебе-то что? Завидуешь, что самой не достаётся? – отпарировала Анна, – тоже мне нравственица объявилась!
–Вот ещё.
–Ах, молодца! Окольцевала парня. Только надолго ли? – выдала свой комментарий молчавшая до того всё время кладовщица Полина. – Не то, что мы, бабоньки.
В общем, высказались все кому не лень. Лишь Мотя не вступила ни с кем в перепалку, а только подняла свою здоровенную ручищу и прикрикнула:
–Хватит собачиться, бабы, цыц.
И когда все успокоились, подошла к тесно обнявшейся парочке, смиренно сидевшей уже на скамье в уголке для беременных, и спросила:
–Ну, и что ты за спектакль здесь сотворила, Лизавета? И как нам теперь понимать это? И что прикажешь делать, га? Объясни-ка нам – тупой деревенщине – как-нибудь попроще.
–А что объяснять? – вскинулась, обернувшись, красная то ли от стыда, то ли от прилившего возбуждения, Лизка. – И объяснять нечего: мой он! Мой! Всю жизнь ждала.
–Брешешь! Знаем мы тебя, шлёндра ты непутевая. Поматросишь, да бросишь парня служивого, – крикнула во весь голос Танька – самогонщица, прозванная подругами за её показную скромность Тихоней.
–Много понимаешь, курицына дочка! – Взъярилась Лизка. – Не дождёшься! Ишь, прицелилась уже. Не отдам! Во! – скрутила она кукиш. – Накоси – выкуси! Не отдам! И не мылься!
И заплакала, и запричитала:
–И за что вы на меня так окрысились, девочки? Пошто так собачитесь, бабы придурашные, будто бы я у вас последний кусок хлеба отнимаю, да ещё при моём-то парне. Мой он! Мой! Долгожданный – недолюбленный, недокоханный. Эх, вы! Чёж не радуетесь счастью нашему?
–С чего это? – выкрикнула кладовщица Полина.
–А я что? Я что – прокаженная, что ли? – вновь вскинулась Лизка.– Я! Я! – захлёбывалась она в крике, – я разве не имею права на свое маленькое простое женское счастье? А насчёт стыда – извиняйте, если что не так. Так уж получи-лось.
И засмеялась.
–Карта на карту легла! – вступилась за Лизку Мотя. – Шабаш, я сказала!
От её гневного оклика все как-то сразу смолкли.
А Лизка, обернувшись к слепому солдату и, крепко прижав его к своей груди, громко – так, чтобы слышали все, спросила:
–Ну, что, служивый, такой-сякой нехороший, возьмёшь меня в жены?
–Поживём – увидим, – помолчав, уклончиво ответил тот.
–Ну, вот, девочки, товарки мои ненаглядные, будем считать, что обручение молодых состоялась. Милый сказал: «Поживем и увидим», а я уж, будьте уверены, постараюсь. Так что будьте свидетелями и милости просим вас всем кагалом своим к нам на свадьбу! – объявила Лизка.
–Да ты-то хоть знаешь, как зовут его, солдата этого? – крикнула, прячась за спинами подруг конопатая Верка – путевая обходчица, прозванная Рыжиком за свою огненную шевелюру.
–А как же – Андреем!
–Ну, и шельма, эта Лизка, ишь, как всё продумала, всё предусмотрела, – шепнула на ухо Моте Василиса.
–Да, не нам чета. И повернула-то как, будто мы все виноватые, всё просчитала, – откликнулась та. – Одним словом, бухгалтер, а не девка. Ишь как «дебит» с «кредитом» свела. Всё – по уму: взрослые мужики наперечёт – их у их баб не отшибёшь. А молодежь? Молодым молодые нужны, как подрастут – не наши они с тобой, Василисушка!
Мотя помолчала с минутку, глядя на Лизку, взявшуюся за постирушку слепого, затем продолжила:
–А тут свой, гляди, молодой. Хоть слепой да сноровистый в мужском деле. И теперь уже – пришпиленный. Прости меня, Господи, за глаза мои завидущие. А нам, дорогая моя подруженька, что ещё остаётся в этом захолустье – ни театра, ни цирка, ни концерта, и ни мужика добротного! Ни бабьей весны и ни бабьего лета! В общем – ни черта тебе тут, только одно – работа да огород. Слава Богу, здоровьем Господь нас с тобой не обидел. Факт?!
–Но и в огороде есть своя прелесть, – ответила ей Василиса. И тут же на её глаза набежала слеза: «Где ж он, и как он там в этой безвести, мой соколик? Хоть весточку каку прислали оттуда, где сгинул он – родимый».
А Мотя повела своими богатырскими плечами, засмеялась и гаркнула:
–Всё! Шабаш, бабы!
На том и покончили они все свои суды-пересуды.
В тот вечер в посёлке не всё было тихо. То там, то здесь – и посреди его, и на окраинах звонкие женские голоса, в лёгком, слыхать, подпитии, песенно оплакивали свою нелёгкую бабью долю.
А через две недели здесь же, в посёлке, вовсю гуляла первая свадьба, послевоенная. И невеста была счастливая – в легком, словно воздушном, кипельно белом платье и фате – весёлая и счастливая, и жених – смущенный от внимания и заботы – в строгом чёрном костюме с белой розочкой в петлице, и в очках – тёмных, непроницаемых для любопытных глаз. И сама свадьба гуляла широко и привольно – с песнями, плясками, танцами и хороводами, и с обязательной дракой с пришлыми гостями из соседних деревень – такова традиция. И большой радостью – одной на всех: всё-таки это была первая свадьба после Великой Победы.
Такой виделась эта свадьба моему собеседнику, но не мне. А поскольку он, как говорит, сам там был, и мёд-вино пил, и по усам текло, и в рот всё попадало, то можно было в случившееся и поверить. Но, увы! Откуда было взяться ей, такой свадьбе, на Богом забытом разъезде в разорённой полунищей послевоенной стране, в которой только что отменили продуктовые карточки. А коль уж и встретились два одиночества, чего не бывает, думалось мне, по журналистской привычке додумывать, в след за рассказом собеседника, внезапно возникший сюжет, то, скорее всего, собралась вся бригада на вечерней зорьке под раскидистой берёзой за сбитым из струганных досок столом, накрытым, по-деревенски, чем Бог послал, и загуляла. Выпили самогону за здравие молодых. Заставили их не раз поцеловаться, каждый раз поднимая стаканы, под крики: «Горько!». Закусили солёным огурцом с капустой, селёдочкой, да грибочками, и картошкой, куда уж тут без неё, да ещё некими аппетитны-ми разностями – вкуснятинками, принесёнными в подарок молодожёнам Анной, той самой Анной, что так рьяно осуждала Лизавету за показное беспутство. Повеселились, и потосковали песенно, о своей горемычной судьбе — судьбинушке, сплясали, потанцевали, под патефон, друг с дружкой – по-городскому, выпили – на дорожку, потом – стременную и закурганную, и разошлись.
Историю эту, мягко говоря, в немалой степени курьёзную, скорее можно назвать, небылью – так, для трёпа, мне рассказал за кружкой пива Петрович – колченогий и рябой станционный сторож.
Разговорились мы с ним поздно вечером на привокзальной площади активно развивающегося посёлка, куда я прибыл «из области» по заданию молодёжной газеты, и коротал с ним время от нечего делать. Здесь он – Петрович, помимо своих прямых обязанностей, ещё и присматривал, в ночную смену, «по совместительству», за десятком разного рода ларьков, в том числе и продуктовых. За то и получал, в качестве бонусов, «мзду» – натурой, что в переводе с его языка значило – продуктами. И таким образом добавлял он к своему жалованью то пару кружек пива, то пирожки с мясом, а то, если повезёт, бутерброды со сливочным маслом, голландским сыром, колбасой или же ветчиной – редким по тем временам лакомством величиной в детскую ладошку.
В общем, был он здесь, на станционном пяточке, заметной и, вполне уважаемой фигурой.
Вначале Петрович сказался мне инвалидом войны. Но уже потом, захмелев, когда я добавил к его баллончику пива ещё и бутылочку красного винца, оговорился дважды, и мне, с его слов, стало ясно, что колченогость его не от вражеской пули или снаряда. А от того, что он ещё в детстве неудачно спрыгнул по ходу товарняка с грузовой платформы, с которой, сбрасывая, он подворовывал уголёк, чтобы отапливать свой с матерью ветхий домишко, прозванный «куркулями» – то бишь, более удачливыми соседями, халабудой.
Честно говоря, он мне чем-то нравился, этот то ли старичок, то ли постоянно кашляющий от махорки болезненный мужичок. А нравился он, прежде всего, своей беззлобной осведомлённостью о быте и нравах местного общества и оригинальностью даваемых оценок: ни дать – ни взять, что ни есть, настоящий доморощенный философ, каких, в прочем, немало в сельских глубинках. Что и было на руку мне – заезжему журналисту, которому поручено было написать пару очерков из жизни этого, в общем-то, быстро растущего, повторяю, и перспективного, промышленного уже посёлка.
–Всё ты врёшь, – сказал я, выслушав его байку о будто бы давнем происшествии в женской бане, – больно уж похоже на скверный анекдот. Да ещё в твоём искромётном изложении.
–Может, вру, а, может, и нет. Тебе решать, – сердито сплюнул от недоверия он. – Много ты понимаешь в нашей жизни?! Ты походи, раз приехал, посмотри, пощупай. Тут вся наша жисть – сплошь один анекдот. Эх-х-х, ма! А то сразу – врёшь!
-Тебе-то откуда знать про то, что было в бане? Да ещё так красочно?!
–Одна сорока моей матери на хвосте принесла, а я, на печи, в закутке, лежал, да подслушивал. Других развлечений у нас здесь не было, да и нет. Не то, что у вас – в городе.
–Ну, ты даёшь, Петрович. И что, всё помнишь?
–А как иначе? А.
Махнул рукой, и больше со мной ни слова. Обиделся.
Выпили мы ещё по кружке пива и по полстаканчика винца. Помолчали каждый о своём. На том и расстались.
Адрес, который мне дали в областном правлении творческого Союза накануне отъезда в эту командировку, оказался верным, так что его обитателей я нашёл быстро. И, давая его мне, председатель правления Николай Олешнев – он и художник, и поэт, и ещё как человек, прошедший все тернии военных лет, строго предупредил:
–Смотри, будь внимателен к своим словам, когда будешь брать интервью у Анд-рея Владимировича. Вследствие контузии во время войны он плохо видит, но зато – как уникален! И какая революционная манера исполнения работ, что диву даёшься: откуда она? И как делается?! Я познакомился с его триптихом «Огонь и розы» на выставке в Москве – это резьба по дереву, и, под впечатлением увиденного, написал балладу по его сюжету, под тем же названием. Передашь ему. Всё собираюсь навестить, да как-то некогда.
Сказал и сунул в руки мне несколько листков бумаги с плотно напечатанными, через один интервал, стихотворными строчками. А затем, подумав немного, присовокупил к ним, поверх текста баллады, рукописное посвящение «уникальному творцу» из малоизвестной глубинки. Так что теперь успех моему визиту был обеспечен.
Встреча с автором триптиха «Огонь и розы», о котором я и сам был наслышан немало, мною была отнесена на конец командировки, чтобы уже никакие заботы не помешали нашей, как мне казалось, задушевной и тоже время плодотворной беседе.
Управившись со всеми своими текущими делами, я, наконец, постучался в калит-ку Соколовых. Встретила меня зрелая женщина лет сорока – ухоженная, уверенная в себе и весьма привлекательная: светловолосая, голубоглазая, подвижная телом – плотно сбитая, и абсолютно без какого там даже намёка на излишнюю полноту. Оглядевшись, я сразу же заметил, что всё вокруг было также ухожено, как и она сама; заметил и привычную чистоту, а не к моему приходу – поскольку меня здесь совсем не ждали.
Не успел я, и глазом моргнуть, как рядом с хозяйкой оказались три любопытные мальчишеские мордашки – мал-мала меньше.
Представившись, я объяснил ей о цели своего визита, она, в ответ, назвалась Елизаветой Васильевной. А затем посторонилась, и, попуская меня вглубь двора, крикнула:
–Андрюша, это к тебе! Из области.
И приказала старшему из сыновей:
–Проводи, гостя, к отцу. И сразу же ко мне. Амором!
Завернув, вместе с детворой, за угол дома, я увидел в летней беседке, увитой хмелем, среднего возраста мужчину, лет, этак, сорока – в белой полотняной рубашке, нараспашку, в таких же холстяных брюках и, в босоножках на босу ногу, смуглого лицом, третью часть которого покрывали огромные затемнённые очки. Так что мне труд-но было составить внешнее представление о нём, разве что сквозь всё его одеяние явно виделось, что он сухопар, жилист и крепок телом, и хорошо ухожен.
Беседу он начал первым, протянув мне руку для пожатия, и уставив свой взгляд, под непроницаемыми стёклами очков, в одну точку не на моём лице, а чуть ниже подбородка, чем и ввёл меня в замешательство. И после этого, в прочем – недолгого, непредвиденного мною смущения, я, вдруг, понял: Олешнев, мягко говоря, утаил от меня меня главное: мой визави не просто плохо видел, он был слеп, а я, оказавшись в дурацком положении, не был готов к разговору с ним. И потому между нами повисла невольная пауза.
–Я знаком с вами, – сказал он, прерывая её, – знаком по вашим статьям, естественно. Мне жена читала их. Вы журналист-аналитик, и лирик – одновременно, в общем – романтик. Удивительно редкое сочетание по нынешним временам.
Он явно стремился убрать возникшую неловкость. А я не знал как себя вести, хотя не скрою: мне было приятно мнение его мнение о себе. Но уж больно смущал меня, не видимый мною, его взгляд.
–Так что же вы от меня хотите, сударь? – спросил он более сухо, чем прежде, видимо, приняв меня за посланца Союза художников, которому поручено удостовериться в истинно творческих возможностях его, Андрея Соколова, перед вступлением в эту престижную творческую организацию, дававшую её членам немалые льготы. – Я понимаю, вы хотите увидеть мою новую работу? – сухо продолжил он. И я, наконец, пришёл в себя.
Мы без обиняков объяснились: кто есть кто, и зачем я здесь.
Он смягчился, лишь, когда я передал ему Олешнев подарок, перед тем зачитав, и саму балладу, и дарственную надпись на ней. И нам обоим сразу стало легче в общении. Но моё смущение, если и ослабло, то, всё же, до конца не проходило. «Он живёт в ином, своём, мире, чем я, у него другое видение, мне недоступное, о человеческих отношениях, так же как и их понимание, – думал я. И мне никогда в них не разобраться»
Каким-то образом, уловив мою неловкость, он сказал:
–Да бросьте вы стесняться. Сейчас выпьем за знакомство и обо всём поговорим. Вы не первый, кто смущается от моего взгляда.
–Лизонька,– позвал он жену, – принеси-ка нам что-нибудь для разговора.
Я понимал его: он стремился поскорее убрать возникшую неловкость, так хорошо знакомую ему при беседе с незнакомым человеком. И лучше всего это сделать, по рус-ской традиции, за бутылкой доброго вина. И ему удалось устранить возникшую между нами преграду. А я, в свою очередь, дал себе зарок не задавать ему никаких неудобных вопросов, кроме одного:
–Как же это вам удаётся?
–Что? Вслепую? – улыбнулся он, – Да, на ощупь! У меня теперь всё на ощупь.
–Не понимаю.
Я ждал от него каких-то там приспособлений, или трафаретов. Ну, в общем, Бог знает что?!
Он потянулся и обнял меня.
–Ну, что же, смотри. Ты ведь за этим и приехал. Или нет?
Андрей Владимирович ловко опустил руки под стол, вынул оттуда, видимо, с полки, вначале резцы и разложил их на столешнице, а затем достал и само изделие – новую свою работу.
И только теперь я осознал, что мой нежданный визит застал его за работой. А он, размяв кисти рук, начал священнодействовать, поправляя на почти уже готовом полотне деревянной гравюры мелкие детали, каждый раз приговаривая:
–Как я работаю? Да, вот так! Вот так! Вот так!
Я был почти полностью подавлен: настолько завораживающим было зрелище.
Он весь напрягся, уставившись мысленным взглядом сквозь непроницаемые очки на доску. Пальцы рук его, словно став зрячими, заскользили по полотну, находя, безошибочно, и крупные и мелкие детали, как бы разглядывали их и, соизмеряя расстояния и размеры, а так же и на то, что и где нужно поправить.
Он давал волю резцу не торопясь, время от времени, постукивая по нему деревянным молоточком, а то и просто, нажимая на торец своего инструмента ладошкой – то сильно, а то и слабее, ну, и, наконец, совсем слабо.
–Откуда это у вас?! – воскликнул я изумлённо.
–С детства, – ответил он, приостановив работу, – наследственное всё это. Ты бы видел, какие чудеса творили с красным деревом мои отец и дед, и какую чудную мебель, резную, с разными там финтифлюшками, как они говорили, изготовляли, то бы не так ещё удивился. Вот уж мастера были – так мастера! На всю Россию. Куда там рококо до них! И меня – мальца, к искусству своему приспособили. Только я всё больше тянулся душой к архитектуре да заглядывался на скульптуры. Но, как видишь, их наука не пропала даром. Пригодилась – в моём случае. Ну, что?! Убедился?
Сказал и снова застучал молоточком.
Я заговорил о войне.
–Давай не будем. Не люблю этой темы, – ответил он.
–Почему? – вновь изумился я.
–Да потому нет ничего в ней хорошего. Ни для ума, ни для разума, ни для подражания. Одно душегубство, да и только! Война, она ведь от Лукавого, а не от Бога.
–Но ведь война – основа ваших работ?
–Это совсем другое. Да, война лишила меня будущего. Но не она оставила мне жизнь. И не она подарила мне надежду. И не она вложила в меня талант, и творит за меня, делая из слепого зрячего, если дело касается задуманного. Я, когда работаю, то словно, исповедуюсь за себя и за тех, кому повезло меньше, чем мне, там – на поле боя. А исповедь – дело сугубо личное. И, заодно, я словно причащаюсь. Подумай только: всего лишь два миномётных снаряда – один спереди, другой за спиною, рванув одновременно, полностью изменили моё бытиё. Так кто же мне оставил жизнь? Не война же?! И для чего? Не знаешь? Вот и я не знаю. Только бесконечно ему благодарен я за это.
Он поставил доску на самое освещённое место веранды, да так, что тени от резьбы, усиливая впечатление, делали задуманный сюжет рельефнее.
–Ну, что? – спросил он.
От избытка чувств у меня комок подкатил к горлу, и слеза накатила в глаза.
–Фантастика! – только и промолвил я.
Передо мной на деревянном полотне, выструганном то ли из липы, то ли ивы, осины или же ольхи – точно не знаю, не спрашивал, – предстала по-над ковыльной степью дорога, по которой шёл солдат с котомкой за плечами, опирающийся на самодельную клюку, вырезанную, по-видимому, из найденной по пути сучковатой ветви. По ту стороны дороги – скорбные лица вдов, одних вдов, а далеко впереди, на взгорье, молодая женщина, вознёсшая своё запрокинутое лицо к небу, и, руки, в сгибе, просящие о милосердии.
–Ну, вот и всё, – сказал он. – Не думал, как назвать, но, по-моему, всё же, стоит так: «По дороге домой».
–Абсолютно в точку! – заметил я в изумлении.
Всё время, что я общался с этим необыкновенным художником, три пары детских глазёнок, из-за кустов жимолости и ирги, с любопытством разглядывали меня, – этакого диковинного городского гостя да ещё – журналиста, который пишет про кого хочет и про что захочет в газеты и толстущие журналы. Разглядывали пока мать, запри-метив своих озорников, не загнала их в дом, дав каждому конкретные задания. Двое старших безропотно подчинились, но только не младший:
–Ну, ма-а-а, – канючил он, – разреши-и-и-и, интересно же.
–Нечего отцу мешать. Видишь, он занят! – прикрикнула она на него.
А затем, увидев, что муж завершил работу, стала накрывать стол к обеду. И тут нужно сказать, она постаралась на славу:
–Вот! Фирменный коньячок. Татьянин, – уточнила она, поставив на стол напиток, цвета спелого граната, в плотно закупоренном замысловатом резного стекла графине. – Двойной очистки, на лесных травах да ягодах. Трехлетней выдержки. Лечебный! И голова не болит, и давление не скачет. Ну, и вот всё то, что есть в огороде.
–А это нарезь от окорока. Подарок Моти, – продолжила она, делая вид, что ревнует. – Любит она тебя, Андрюша, эта твоя «Кувалдочка», как, впрочем, и все наши бабы. Ох! Смотри мне, не сподобила бы она, мово милого, к себе под бочище. Глядишь – стибрят.
И в этом «мово милого» едва-едва, но, всё же, чувствовалась не так уж и далеко затаённая и, отнюдь, не показная нежность. Больше того, там не было ни на йоту лжи. Но я никак не мог понять, что их связало – таких, внешне, двух разных людей, и две неоднородные, по сути, судьбы, соединённые провидением в одну единственную. И как не старался я самого себя поставить на место то одного, то другого — ничего не получалось. Сплошной туман, и ничего другого не вырисовывалось.
–Стибрят, факт, – повторила она.
–Да хватит тебе, – беззлобно отмахнулся он от её шутки. – Можешь не волноваться. Не сподобит. И не стибрит. – Подыграл ей супруг.
Елизавета Васильевна, балагуря, явно старалась произвести на меня впечатление – ради своего мужа, естественно. Я снисходительно дивился, по началу, этой показной перебранке, которую можно было принимать и не принимать – за правду, но, услышав знакомые имена, призадумался. И мне подумалось, что с ней ему не грозит ни новая беда, ни одинокая старость, ни безысходная тоска.
А Андрей Владимирович, сидел и улыбался, явно довольный и моим одобрением, и жёнушкиным хлебосольством, да ещё и этой их перебранкой, не имеющей общего с действительностью, иными словами – показной ревностностью, и последовавшим крепким объятием.
Для него, Андрея Соколова, который, как я уже говорил, жил в совсем другом мире, можно сказать – можно сказать, на половину виртуальном, сегодняшний день был очередным Праздником Победы, которых не так уж и много было в его жизни. Не только потому, что он удачно завершил свою работу, а оттого, что он сделал это – не смотря ни на что!
День клонился к вечеру. Много о чём мы беседовали, и не мешало ещё бы поговорить, но пора было мне собираться в дорогу – командировка и так непозволительно затягивалась. Так что все несостоявшиеся разговоры было решено оставить на потом.
На прощание я попросил разрешение сфотографировать некоторые его работы. Что и сделал. Но сам он позировать перед камерой категорически отказался: дескать, нечего людям настроение портить.
У калитки, прощаясь с Елизаветой Васильевной, я, как бы невзначай, спросил её:
–Да, совсем забыл: а как вы познакомились?
–Ну, милый, ты совсем много что хочешь знать! – Загадочно улыбнулась она. – Это уж совсем другая история. Не про тебя. Это личное. Как, там, у поэта: преданье старины глубокой – дела давно минувших лет. Заезжайте. Рады будем.
На том и расстались.
«Как же не про меня?! – подумалось мне. – И про меня тоже».
По дороге на вокзал, на площади, я повстречал Петровича. И, попивая с ним пивко, под водочку – в ожидании поезда, как бы, между прочим, спросил, чтобы упорядочить свои впечатления, хотя и так мне всё было ясно:
– Скажи, Петрович, а Андрей Соколов – не тот ли солдатик, из твоей байки, что побывал в баньке в женский помывочный день?
Тот даже переменился в лице:
–Может тот, а, может, не тот. Кто их слепых разберёт?
И вдруг взбеленился:
–Ходят тут всякие – всё высматривают, всё выспрашивают, да вынюхивают — на честных людей напраслину возводят! Глядишь, и ославят на всю Россию! Шелкопёры, писаки – сранные! А ну-ка, подь отсель, а то палкой счас, – размахнулся он, – перешибу.
Сказал и потряс своей клюкой перед моим носом. Затем плюнул мне под ноги, забрал свою кружку с недопитым пивом, и отковылял, неподалёку, к свалке из ящиков, чтобы продолжить своё пиршество.
–Ну, извини, ляпнул, не подумав. Ты-то как живёшь, всё о других, да о других байки сказываешь? А о себе что ж? – спросил я, примирительно поднося ему новую кружку пива. – Женат ли?
–Да кто ж пойдёт за меня такого?
–Да мало ли кто?
–Нет уж, моё дело табак! Мне и так неплохо. Пробиваюсь, то на свои, то на подножные. Как с хлебом, так и с бабами. Ну, бывай здоров, заскакивай, ежели что надо – подскажу.
Захмелев, подобрел он:
–А про слепого того забудь. Враньё это всё. Наговорил я, Бог знает что. Нехорошо это.
«Счас, как же забуду, – подражая местному говору, подумалось мне, – раз тут такие страсти в вашем бабьем царстве разгорались, и разгораются, по-видимому, и сейчас!»
Стоял душный вечер, с запада набегали чёрные тучи, изредка полыхали зарницы. И вслед за ними слышались приглушённые расстоянием раскаты грома.
–Гроза идёт, – промолвил Петрович. – Серьёзная. Шустро набегает. Так что держись – как бы огороды не смыло – сверху.
Мы посмотрели в ту сторону, что на взгорье – за танцплощадкой. Только что выстроенные добротные бревенчатые избы уже укутывались серой и влажной мглой. И вдруг оттуда, с того же взгорья, разорвало тишину девичье многоголосье:
-Средь дремучих лесов затерялося небогатое наше село.
Горе горькое по свету шлялося,
И ко мне невзначай забрело…
– Верка с подружками из клуба возвращается, – узнал певуний Петрович.
И тут же, где-то рядом, откликнулась другая компания:
-Напилася я пьяна, не дойду я до дома…
И совсем неожиданно:
-Проводил ты меня до заветной калитки,
Заняла тебя мелкая дрожь.
Ты скажи, ты скажи мне:
Чё те надо, чё те надо.
Может дам, может нет — чё ты хошь?
И снова:
-На реченьке – речке,
На том бережку
Мыла Марусенька белые ножки…
–А это Мотина дочка. Скоро про «шумел камыш» начнётся…
–То-то ты всё знаешь, Петрович?
–Такая должность. Сколько лет живу – ничего нового, разве что на танцплощадке что-нибудь – ну, там «рио риту» услышишь, или ещё чего. А так: любят у нас тут бабы пострадать. И по поводу и без оного.
–Ой, ли! В том ли только здесь дело?
– А от чего ещё?
Петрович внимательно посмотрел на меня:
–Сболтнул я тебе о слепом, сдуру, а ты уж язык навострил.
И погрозил корявым пальцем:
–Смотри, ты слово дал! В общем, прощевай. И не поминай лихом.
Я промолчал, хотя никакого слова, ни по какому поводу, ему не давал.
На том и расстались.
Придя в редакцию, я сдал на первую полосу – в праздничный номер обширный фоторепортаж о творчестве Андрея Соколова, присовокупив к нему Олешневу балладу «Огонь и розы». А через неделю – и очерк о молодой трактористке из той же глубинки, который начинался словами:
«Валька любит вставать с петухами, когда только ещё просыпается солнце, и степь, убаюканная обильными росами, чутко прислушивается к шорохам».
И больше ни слова, ни о Петровиче, ни о его бойках.
Но ещё долго, долго, долго я вспоминал эту свою поездку в ту далёкую таёжную глубинку, в которой, к сожалению, так и не побывал больше, и потому героев моих тамошних встреч больше не увидел. И всё думал, что же это за штука такая – это простое женское счастье, о котором я там услышал впервые, в пересказе Петровича, из Лизкиных уст?
Но, как не размышлял, так ничего и не понял. И не понимаю о нём ничего до сих пор.
Впрочем, какие наши годы. Может, ещё и повезёт – пойму.
Источник статьи: http://proza.ru/2017/09/22/1288