Монолог обломова в бане

Монолог И. Ильича Обломова

«Монолог Ильи Ильича Обломова»

Раз муха, два муха. эх. (Томно вздыхает)
Уж двенадцатый год живу я в Петербурге.
А кем я стал? Чего добился? Иль скоро,
совсем скорёхонько я в овощ превращусь? (В лёгком недоумении, наваждении)
Эх, мухи. мухи,снующие везде, где им не лень, доставучие вы твари!
Нигде, нигде житья-то нет от вас! Хмм, вы словно люди, те, что так усердно,так старательно пытались мне внедрить своё мировоззрение,свои-же соображения.(Сатира)
Самый молодой, но прыткий малый всё ему визиты, да визиты. фраки иль глумленья новизны, в чём толка я не вижу.

Вся жизнь подобна бабочке-скакунье «Всё лето я пропела, как говорится, и оглянуться не успела, как зима глядит в глаза,зимою стужей лютой возьму да попляшу!»(Описание Волкова)
(смеётся)

А следующий-то? Как клоп невзрачный, доставучий и липучий. Чёрный, всё буравит, и буравит своими бусинами, всё норовит всучить дешёвую статейку, иль безполезный жанр собственного изобретения, в коем лично я, не вижу, не имею ни малейшего интереса.(Описание Пенкина)

А Тарантьев-то хорош! Чем-то далеко ушёл!(Иронизирует)
Всё так-же хитёр, как лиса проворен, как гусь. Всё норовит обчистить, до кальсон оставить, сдерёт последнюю копейку, иль «отгрызёт» кусочек посмачней да повкусней!

Его друзья и кредо-«обман», «лесть», и «плутовство», подобно кошке он ластится к ногам моим. Рассудит всех и каждого, дай только волю. Не суди, дабы однажды не быть судимым таким-же как и ты. Сам-то, дослужившись до седых лет в писцах, а выше прыгать мы не можем,не умеем. не хотим! Пустомеля и болтун, языком , да языком.
Когда ж опухнет и отсохнет его грешной язык? (Презрительно усмехается)

О Боже!Как же я устал от всех хлопот и дел!Неужто никто,никто,совсем никто меня не понимает?Все лезут, лезут, как назойливые мухи иль те же клопы. (устало)
О господи,научи! В балах ли счастье,иль в новом, чиновническом обмундированьи?
Деньги?Не-е-е-т. это грязь. болезнь,болячка индивида.Эх, какой же всё-таки вы мелочный народишка!(С сарказмом и печалью)

Читайте также:  Как поставить косяки в баню из сруба

Всё пафос, да пафос,какие-то «среды», «пятницы», «субботы» выдуманные богатым,показушным стариком! А темы-то какие?Ба какие темы,спрашиваю вас? Вы обсуждаете одно и то же, мусоля как вчерашний леденец, литерату-у-ура,барокко. ха-ха,скучно и смешно!(смеётся)

Да сколько можно языки свои мозолить?Обсуждать, какие были гости у того и у того,смотря друг другу в рот, кто что пил, аль ел, как говорил, смотрел, дышал. Не надоело? Говорить о том, в чём не ведаешь, м-да свинья в апельсинах есть свинья в апельсинах. зато самых,что ни на есть голубых кровей.

(Мечтательно, почти с любовью) Неужто нет такого мира,в котором жить могли бы с миром?В котором жить могли бы без забот и без иных хлопот?В котором каждый день-это солнце, каждый миг-это праздник, звон колоколов. Где празднует любовь и доминирует отвага, где нету места зависти и нет тщеславия, там существует лишь та самая полянка,те колосья, колосья ячменя иль хлеба. Лишь мама, мамочка твоя тебя обнимет и ты почувствуешь. почувствуешь тепло, любовь всем своим существованием, что ты счастлив, как никто на этом белом свете!( С любовью в голосе)

(Задумчиво) Лишь только я, да мой халат и тапки могли бы сосуществовать вместе, они мои друзья до гробовой доски, лишь в них я мог найти себе поддержку и пристанище тепла. Покой, покой создали вы мои друзья! Они со мной и в грёзы, и в стужу, в лютые морозы, на этом я пожалуй им скажу спасибо. э-э-эх диван. диван-моё убежище,мой край. Та маленькая дверца, иль то малюсенькое оконце, сквозь него я мог,могу и буду ощущать, вдыхая аромат сирени, собирая молодые васильковые побеги.

(Устало) Тот мир, в котором живёт и существует та деспотия, он чужд мне и далёк,как непочатый край, живу я снами-это мой насущный хлеб. Воспоминаниями я питаюсь,ибо это воздух..воздух для меня. Где-то там пирует реальность-жестокость, а я. кто я? Я маленький Ильюша,запутался в себе,иль в том огромном,зыбком мире. я тону. тону. ус-с-стал..
Э-э-х му-у-ухи..эти мухи. (Засыпает)

Источник статьи: http://proza.ru/2009/05/06/855

Монолог обломова в бане

. Они успели заехать куда-то по делам, потом Штольц захватил с собой обедать одного золотопромышленника, потом поехали к этому последнему на дачу пить чай, застали большое общество, и Обломов из совершенного уединения вдруг очутился в толпе людей. Воротились они домой к поздней ночи.

На другой, на третий день опять, и целая неделя промелькнула незаметно. Обломов протестовал, жаловался, спорил, но был увлекаем и сопутствовал другу своему всюду.

Монолог Обломова о смысле жизни

Однажды, возвратясь откуда-то поздно, он особенно восстал против этой суеты.

– Целые дни, – ворчал Обломов, надевая халат, – не снимаешь сапог: ноги так и зудят! Не нравится мне эта ваша петербургская жизнь! – продолжал он, ложась на диван.

– Какая же тебе нравится? – спросил Штольц.

– Не такая, как здесь.

– Что ж здесь именно так не понравилось?

– Все, вечная беготня взапуски, вечная игра дрянных страстишек, особенно жадности, перебиванья друг у друга дороги, сплетни, пересуды, щелчки друг другу, это оглядывание с ног до головы, послушаешь, о чем говорят, так голова закружился, одуреешь. Кажется, люди на взгляд такие умные, с таким достоинством на лице, только и слышишь: «Этому дали то, тот получил аренду». – «Помилуйте, за что?» – кричит кто-нибудь. «Этот проигрался вчера в клубе, тот берет триста тысяч!» Скука, скука, скука. Где же тут человек? Где его целость? Куда он скрылся, как разменялся на всякую мелочь?

– Что-нибудь да должно же занимать свет и общество, – сказал Штольц, – у всякого свои интересы. На то жизнь…

– Свет, общество! Ты, верно, нарочно, Андрей, посылаешь меня в этот свет и общество, чтоб отбить больше охоту быть там. Жизнь: хороша жизнь! Чего там искать? интересов ума, сердца? Ты посмотри, где центр, около которого вращается все это: нет его, нет ничего глубокого, задевающего за живое. Все это мертвецы, спящие люди, хуже меня, эти члены света и общества! Что водит их в жизни? Вот они не лежат, а снуют каждый день, как мухи, взад и вперед, а что толку? Войдешь в залу и не налюбуешься, как симметрически рассажены гости, как смирно и глубокомысленно сидят – за картами. Нечего сказать, славная задача жизни! Отличный пример для ищущего движения ума! Разве это не мертвецы? Разве не спят они всю жизнь сидя? Чем я виноватее их, лежа у себя дома и не заражая головы тройками и валетами?

– Это все старое, об этом тысячу раз говорили, – заметил Штольц. – Нет ли чего поновее?

– А наша лучшая молодежь, что она делает? Разве не спит, ходя, разъезжая по Невскому, танцуя? Ежедневная пустая перетасовка дней! А посмотри, с какою гордостью и неведомым достоинством, отталкивающим взглядом смотрят, кто не так одет, как они, не носят их имени и звания. И воображают несчастные, что еще они выше толпы: «Мы-де служим, где, кроме нас, никто не служит, мы в первом ряду кресел, мы на бале у князя N, куда только нас пускают»… А сойдутся между собой, перепьются и подерутся, точно дикие! Разве это живые, не спящие люди? Да не одна молодежь: посмотри на взрослых. Собираются, кормят друг друга, ни радушия… ни доброты, ни взаимного влечения! Собираются на обед, на вечер, как в должность, без веселья, холодно, чтоб похвастать поваром, салоном, и потом под рукой осмеять, подставить ногу один другому. Третьего дня, за обедом, я не знал, куда смотреть, хоть под стол залезть, когда началось терзание репутаций отсутствующих: «Тот глуп, этот низок, другой вор, третий смешон» – настоящая травля! Говоря это, глядят друг на друга такими же глазами: «вот уйди только за дверь, и тебе то же будет»… Зачем же они сходятся, если они таковы? Зачем так крепко жмут друг другу руки? Ни искреннего смеха, ни проблеска симпатии! Стараются залучить громкий чин, имя. «У меня был такой-то, а я был у такого-то», – хвастают потом… Что ж это за жизнь? Я не хочу ее. Чему я там научусь, что извлеку?

– Знаешь что, Илья? – сказал Штольц. – Ты рассуждаешь, точно древний: в старых книгах вот так все писали. А впрочем, и то хорошо: по крайней мере, рассуждаешь, не спишь. Ну, что еще? Продолжай.

– Что продолжать-то? Ты посмотри: ни на ком здесь нет свежего, здорового лица…

– Климат такой, – перебил Штольц. – Вон и у тебя лицо измято, а ты и не бегаешь, все лежишь.

– Ни у кого ясного, покойного взгляда, – продолжал Обломов, – все заражаются друг от друга какой-нибудь мучительной заботой, тоской, болезненно чего-то ищут. И добро бы истины, блага себе и другим – нет, они бледнеют от успеха товарища. У одного забота: завтра в присутственное место зайти, дело пятый год тянется, противная сторона одолевает, и он пять лет носит одну мысль в голове, одно желание: сбить с ног другого и на его падении выстроить здание своего благосостояния. Пять лет ходить, сидеть и вздыхать в приемной – вот идеал и цель жизни! Другой мучится, что осужден ходить каждый день на службу и сидеть до пяти часов, а тот вздыхает тяжко, что нет ему такой благодати…

– Ты философ, Илья! – сказал Штольц. – Все хлопочут, только тебе ничего не нужно!

– Вот этот желтый господин в очках, – продолжал Обломов, – пристал ко мне: читал ли я речь какого-то депутата, и глаза вытаращил на меня, когда я сказал, что не читаю газет. И пошел о Людовике-Филиппе, точно как будто он родной отец ему. Потом привязался, как я думаю: отчего французский посланник выехал из Рима? Как, всю жизнь обречь себя на ежедневное заряжанье всесветными новостями, кричать неделю, пока не выкричишься? Сегодня Мехмет-Али послал корабль в Константинополь, и он ломает себе голову: зачем? Завтра не удалось Дон-Карлосу – и он в ужасной тревоге. Там роют канал, тут отряд войска послали на Восток, батюшки, загорелось! лица нет, бежит, кричит, как будто на него самого войско идет. Рассуждают, соображают вкривь и вкось, а самим скучно – не занимает это их, сквозь эти крики виден непробудный сон! Это им постороннее, они не в своей шапке ходят. Дела-то своего нет, они и разбросались на все стороны, не направились ни на что. Под этой всеобъемлемостью кроется пустота, отсутствие симпатии ко всему! А избрать скромную, трудовую тропинку и идти по ней, прорывать глубокую колею – это скучно, незаметно, там всезнание не поможет и пыль в глаза пустить некому.

– Ну, мы с тобой не разбросались, Илья. Где же наша скромная, трудовая тропинка? – спросил Штольц.

Обломов вдруг смолк.

– Да вот я кончу только… план… – сказал он. – Да бог с ними! – с досадой прибавил потом. – Я их не трогаю, ничего не ищу, я только не вижу нормальной жизни в этом. Нет, это не жизнь, а искажение нормы, идеала жизни, который указала природа целью человеку…

– Какой же это идеал, норма жизни?

Обломов не отвечал.

– Ну, скажи мне, какую бы ты начертал себе жизнь? – продолжал спрашивать Штольц.

– Что ж это такое? Расскажи, пожалуйста, как?

– Как? – сказал Обломов, перевертываясь на спину и глядя в потолок. – Да как! Уехал бы в деревню.

– Что ж тебе мешает?

– План не кончен. Потом я бы уехал не один, а с женой.

– А! вот что! Ну, с богом. Чего ж ты ждешь? Еще года три – четыре, никто за тебя не пойдет…

– Что делать, не судьба! – сказал Обломов, вздохнув. – Состояние не позволяет!

– Помилуй, а Обломовка? Триста душ!

– Так что ж? Чем тут жить, с женой?

– Вдвоем, чем жить!

– Детей воспитаешь, сами достанут, умей направить их так…

– Нет, что из дворян делать мастеровых! – сухо перебил Обломов. – Да и кроме детей, где же вдвоем? Это только так говорится – с женой вдвоем, а в самом-то деле только женился, тут наползет к тебе каких-то баб в дом. Загляну в любое семейство: родственницы не родственницы и не экономки, если не живут, так ходят каждый день кофе пить, обедать… Как же прокормить с тремя стами душ такой пансион?

– Ну хорошо, пусть тебе подарили бы еще триста тысяч, что б ты сделал? – спрашивал Штольц с сильно задетым любопытством.

– Сейчас же в ломбард, – сказал Обломов, – и жил бы процентами.

– Там мало процентов, отчего ж бы куда-нибудь в компанию, вот хоть в нашу?

– Нет, Андрей, меня не надуешь.

– Как: ты бы и мне не поверил?

– Ни за что, не то что тебе, а все может случиться: ну, как лопнет, вот я и без гроша. То ли дело в банк?

– Ну хорошо, что ж бы ты стал делать?

– Ну, приехал бы я в новый, покойно устроенный дом… В окрестности жили бы добрые соседи, ты, например… Да нет, ты не усидишь на одном месте…

– А ты разве усидел бы всегда? Никуда бы не поехал?

– Зачем же хлопочут строить везде железные дороги, пароходы, если идеал жизни – сидеть на месте? Подадим-ко, Илья, проект, чтоб остановились, мы ведь не поедем.

– И без нас много, мало ли управляющих, приказчиков, купцов, чиновников, праздных путешественников, у которых нет угла? Пусть ездят себе!

– К какому же разряду общества причисляешь ты себя?

– Спроси Захара, – сказал Обломов.

Штольц буквально исполнил желание Обломова.

– Захар! – закричал он.

Пришел Захар, с сонными глазами.

– Кто это такой лежит? – спросил Штольц.

Захар вдруг проснулся и стороной, подозрительно взглянул на Штольца, потом на Обломова.

– Как кто? Разве вы не видите?

– Не вижу, – сказал Штольц.

– Что за диковина? Это барин, Илья Ильич.

– Барин! – повторил Штольц и закатился хохотом.

– Ну, джентльмен, – с досадой поправил Обломов.

– Нет, нет, ты барин! – продолжал с хохотом Штольц.

– Какая же разница? – сказал Обломов. – Джентльмен – такой же барин.

– Джентльмен есть такой барин, – определил Штольц, – который сам надевает чулки и сам же снимает с себя сапоги.

– Да, англичанин сам, потому что у них не очень много слуг, а русский…

– Продолжай же дорисовывать мне идеал твоей жизни… Ну, добрые приятели вокруг, что ж дальше? Как бы ты проводил дни свои?

– Ну вот, встал бы утром, – начал Обломов, подкладывая руки под затылок, и по лицу разлилось выражение покоя: он мысленно был уже в деревне. – Погода прекрасная, небо синее-пресинее, ни одного облачка, – говорил он, – одна сторона дома в плане обращена у меня балконом на восток, к саду, к полям, другая – к деревне. В ожидании, пока проснется жена, я надел бы шлафрок и походил по саду подышать утренними испарениями, там уж нашел бы я садовника, поливали бы вместе цветы, подстригали кусты, деревья. Я составляю букет для жены. Потом иду в ванну или в реку купаться, возвращаюсь – балкон уж отворен, жена в блузе, в легком чепчике, который чуть-чуть держится, того и гляди слетит с головы… Она ждет меня. «Чай готов», – говорит она. – Какой поцелуй! Какой чай! Какое покойное кресло! Сажусь около стола, на нем сухари, сливки, свежее масло…

– Потом, надев просторный сюртук или куртку какую-нибудь, обняв жену за талью, углубиться с ней в бесконечную, темную аллею, идти тихо, задумчиво, молча или думать вслух, мечтать, считать минуты счастья, как биение пульса, слушать, как сердце бьется и замирает, искать в природе сочувствия… и незаметно выйти к речке, к полю… Река чуть плещет, колосья волнуются от ветерка, жара… сесть в лодку, жена правит, едва поднимает весло…

– Да ты поэт, Илья! – перебил Штольц.

– Да, поэт в жизни, потому что жизнь есть поэзия. Вольно людям искажать ее! Потом можно зайти в оранжерею, – продолжал Обломов, сам упиваясь идеалом нарисованного счастья.

Он извлекал из воображения готовые, давно уже нарисованные им картины и оттого говорил с одушевлением, не останавливаясь.

– Посмотреть персики, виноград, – говорил он, – сказать, что подать к столу, потом воротиться, слегка позавтракать и ждать гостей… А тут то записка к жене от какой-нибудь Марьи Петровны, с книгой, с нотами, то прислали ананас в подарок или у самого в парнике созрел чудовищный арбуз – пошлешь доброму приятелю к завтрашнему обеду и сам туда отправишься… А на кухне в это время так и кипит, повар в белом, как снег, фартуке и колпаке суетится, поставит одну кастрюлю, снимет другую, там помешает, тут начнет валять тесто, там выплеснет воду… ножи так и стучат… крошат зелень… там вертят мороженое… До обеда приятно заглянуть в кухню, открыть кастрюлю, понюхать, посмотреть, как свертывают пирожки, сбивают сливки. Потом лечь на кушетку, жена вслух читает что-нибудь новое, мы останавливаемся, спорим… Но гости едут, например ты с женой.

– Ба, ты и меня женишь?

– Непременно! Еще два, три приятеля, все одни и те же лица. Начнем вчерашний, неконченный разговор, пойдут шутки или наступит красноречивое молчание, задумчивость – не от потери места, не от сенатского дела, а от полноты удовлетворенных желаний, раздумье наслаждения… Не услышишь филиппики с пеной на губах отсутствующему, не подметишь брошенного на тебя взгляда с обещанием и тебе того же, чуть выйдешь за дверь. Кого не любишь, кто не хорош, с тем не обмакнешь хлеба в солонку. В глазах собеседников увидишь симпатию, в шутке искренний, незлобный смех… Все по душе! Что в глазах, в словах, то и на сердце! После обеда мокка, гавана на террасе…

– Ты мне рисуешь одно и то же, что бывало у дедов и отцов.

– Нет, не то, – отозвался Обломов, почти обидевшись, – где же то? Разве у меня жена сидела бы за вареньями да за грибами? Разве считала бы тальки да разбирала деревенское полотно? Разве била бы девок по щекам? Ты слышишь: ноты, книги, рояль, изящная мебель?

– И сам я прошлогодних бы газет не читал, в колымаге бы не ездил, ел бы не лапшу и гуся, а выучил бы повара в английском клубе или у посланника.

– Потом, как свалит жара, отправили бы телегу с самоваром, с десертом в березовую рощу, а не то так в поле, на скошенную траву, разостлали бы между стогами ковры и так блаженствовали бы вплоть до окрошки и бифштекса. Мужики идут с поля, с косами на плечах, там воз с сеном проползет, закрыв всю телегу и лошадь, вверху, из кучи, торчит шапка мужика с цветами да детская головка, там толпа босоногих баб, с серпами, голосят… Вдруг завидели господ, притихли, низко кланяются. Одна из них, с загорелой шеей, с голыми локтями, с робко опущенными, но лукавыми глазами, чуть-чуть, для виду только, обороняется от барской ласки, а сама счастлива… тс. жена чтоб не увидела, боже сохрани!

И сам Обломов и Штольц покатились со смеху.

– Сыро в поле, – заключил Обломов, – темно, туман, как опрокинутое море, висит над рожью, лошади вздрагивают плечом и бьют копытами: пора домой. В доме уж засветились огни, на кухне стучат в пятеро ножей, сковорода грибов, котлеты, ягоды… тут музыка… Casta diva… Casta diva! – запел Обломов. – Не могу равнодушно вспомнить Casta diva, – сказал он, пропев начало каватины, – как выплакивает сердце эта женщина! Какая грусть заложена в эти звуки. И никто не знает ничего вокруг… Она одна… Тайна тяготит ее, она вверяет ее луне…

– Ты любишь эту арию? Я очень рад, ее прекрасно поет Ольга Ильинская. Я познакомлю тебя – вот голос, вот пение! Да и сама она что за очаровательное дитя! Впрочем, может быть я пристрастно сужу: у меня к ней слабость… Однакож не отвлекайся, не отвлекайся, – прибавил Штольц, – рассказывай!

– Ну, – продолжал Обломов. – что еще. Да тут и все. Гости расходятся по флигелям, по павильонам, а завтра разбрелись: кто удить, кто с ружьем, а кто так, просто, сидит себе…

– Просто, ничего в руках? – спросил Штольц.

– Чего тебе надо? Ну, носовой платок, пожалуй. Что ж, тебе не хотелось бы так пожить? – спросил Обломов. – А? Это не жизнь?

– И весь век так? – спросил Штольц.

– До седых волос, до гробовой доски. Это жизнь!

– Нет, это не жизнь!

– Как не жизнь? Чего тут нет? Ты подумай, что ты не увидал бы ни одного бледного, страдальческого лица, никакой заботы, ни одного вопроса о сенате, о бирже, об акциях, о докладах, о приеме у министра, о чинах, о прибавке столовых денег. А всё разговоры по душе! Тебе никогда не понадобилось бы переезжать с квартиры – уж это одно чего стоит! И это не жизнь?

– Это не жизнь! – упрямо повторил Штольц.

– Что ж это, по-твоему?

– Это… (Штольц задумался и искал, как назвать эту жизнь.) Какая-то… обломовщина, – сказал он наконец.

– О-бло-мовщина! – медленно произнес Илья Ильич, удивляясь этому странному слову и разбирая его по складам. – Об-ло-мов-щина!

Он странно и пристально глядел на Штольца.

– Где же идеал жизни, по-твоему? Что ж не обломовщина? – без увлечения, робко спросил он. – Разве не все добиваются того же, о чем я мечтаю? Помилуй! – прибавил он смелее. – Да цель всей вашей беготни, страстей, войн, торговли и политики разве не выделка покоя, не стремление к этому идеалу утраченного рая?

– И утопия-то у тебя обломовская, – возразил Штольц.

– Все ищут отдыха и покоя, – защищался Обломов.

– Не все, и ты сам, лет десять, не того искал в жизни.

– Чего же я искал? – с недоумением спросил Обломов, погружаясь мыслью в прошедшее.

– Вспомни, подумай. Где твои книги, переводы?

– Захар куда-то дел, – отвечал Обломов, – тут где-нибудь в углу лежат.

– В углу! – с упреком сказал Штольц. – В этом же углу лежат и замыслы твои «служить, пока станет сил, потому что России нужны руки и головы для разработывания неистощимых источников (твои слова), работать, чтоб слаще отдыхать, а отдыхать – значит жить другой, артистической, изящной стороной жизни, жизни художников, поэтов». Все эти замыслы тоже Захар сложил в угол? Помнишь, ты хотел после книг объехать чужие края, чтоб лучше знать и любить свой? «Вся жизнь есть мысль и труд, – твердил ты тогда, – труд хоть безвестный, темный, но непрерывный, и умереть с сознанием, что сделал свое дело». А? В каком углу лежит это у тебя?

Источник статьи: http://rushist.com/index.php/rus-literature/6633-monolog-oblomova-o-smysle-zhizni

Оцените статью
Про баню