Online812
В Санкт-Петербурге
февраль, 14, 2021 год
-8 °C
Стоит ли идти на «Баню» на Новой сцене Александринского театра
17/02/2017
Пока остальные российские театры потихоньку начинают готовиться к столетию Октябрьской революции, Новая сцена Александринки, как и положено записным новаторам, работает с опережением графика. На повестке дня там 2030 год – сто лет со дня гибели Владимира Маяковского, юбилей премьеры его пьесы «Баня» в постановке Всеволода Мейерхольда в ГосТиМе.
Г од, когда, согласно сюжету той самой «Бани», из светлого будущего в Москву 1930 года была командирована Фосфорическая женщина, чтобы препроводить наиболее достойных членов общества прямиком в коммунистическое завтра.
Все в «Бане» крутится вокруг изобретения талантливым молодым инженером Чудаковым машины времени, благодаря которой «люди смогут вылазить из дней, как пассажиры из трамваев и автобусов». И хотя сама машина на Новой сцене так и не появится (ее заменит пустое пространство, свет, суетящиеся вокруг техники в свиноподобных намордниках и зрительское воображение), но сомнений нет никаких: работает машина, товарищи! Не иначе как из нее к зрителям александринской премьеры выходят ответственные работники и несгибаемые партийцы 30-х годов под руководством самого «главначпупса» товарища Победоносикова (Виталий Коваленко).
Шкафообразные пальто, смушковые воротники, шапки пирожком, самодовольные интонации и прозрачные рыбьи глаза в ассортименте. Высокая комиссия должна осуществить приемку нового спектакля. Тут никакого «глумления над классикой» или попытки актуализировать смыслы старой пьесы – именно так у Маяковского и написано (в третьем акте). Режиссер (Дмитрий Лысенков) мечется, пытаясь «протащить» спектакль и не раздражить начальство (кажется, ничто так не роднит современную Александринку с театром Мейерхольда, как профиль артиста Лысенкова).
В прологе на сцене появляется сам автор – Владимир Маяковский. В виде гигантской тростевой куклы с огромными грустными глазами: «Какими Голиафами я зачат, такой большой и такой ненужный?» Великан Маяковский страдает, во всю мощь «агитатора, горлана-главаря» ругает Лилю Брик и Веронику Витольдовну Полонскую суками, стреляет из пистолета – но своевольная пуля делает в воздухе пируэт и попадает в висок поэта. Все это красиво, печально и никакого продолжения – кроме, разве что, общего настроения, полного лютой тоски и скрытой тревоги, – в спектакле не получит.
Дело инженера Чудакова не пропало: Новая сцена Александринки щеголяет мобильными конструкциями, распадаясь на отдельные кубы, организуя глубокие провалы и движущиеся постаменты (режиссер Николай Рощин является и автором сценографии). В этом насквозь механизированном «черном кабинете» совершается действие, куда более мрачное, чем у Маяковского. Рощин уравнивает в моральных правах непримиримых антагонистов: молодые рабочие, комсомольцы и энтузиасты, ему ничуть не милее, чем туповатые чиновники, бюрократы и хапуги. И те и другие – винтики одной машины (в данном случае буквально), неодушевленные детали технического и социального прогресса. Гвозди бы делать из этих людей.
Никакого «комсомольского задора» в этих «гвоздях» нет и в помине – комсомольцы 30-го года начитывают свой текст, надрывая связки и чеканя ритм, но грохочущий пафос их речей столь же темен и абстрактен, как и в предыдущем спектакле Рощина – сказочном «Вороне» по Карло Гоцци. Поэзия «рычит» как бы сама по себе, без видимой мотивации, не нуждаясь в оправданиях. А это именно поэзия, тут не спутаешь: «С моей машиной ты можешь взвихрить растянутые тягучие годы горя, втянуть голову в плечи, и над тобой, не задевая и не раня, сто раз в минуту будет проноситься снаряд солнца, приканчивая черные дни».
Рощин «расчеловечивает» положительных персонажей, но взамен возвращает тексту Маяковского жар заклинания, чудовищного предвидения, заставляя вдруг расслышать в знакомом тексте сюрреалистические пассажи Виткевича.
Но «Баня», собственно, славится не поэзией, а убийственной сатирой. Бюрократам во главе с лиричным Виталием Коваленко и монументальным Виктором Смирновым в этом спектакле оставлена даже некоторая теплота, какая-то ностальгическая нежность, как сказали бы в былые годы, «добрая лукавинка». В конце концов, это ведь идейные борцы за светлое будущее требуют непременно «снарядов солнца» и прочих опасных в быту вещей, чиновники же хотят всего лишь в отпуск с секретаршей и чтобы в театре им непременно «сделали красиво».
«Разговор с начальником учреждения об искусстве» – это неотразимая сцена. Пантомима «Труд и капитал актеров напитал», пародия на агитационную самодеятельность («Капитал, подтанцовывайте налево с видом Второго интернационала!»), исполняется артистами, одетыми в прозодежду из мейерхольдовского спектакля, с приличествующим случаю пылким идиотизмом. Но машина времени работает бесперебойно – и кажется, что все эти танцующие «щупальца империализма», пародируют не столько давно почившие «нравоучительно-пластические» затеи, сколько супермодные сегодня спектакли Максима Диденко.
В александринской «Бане» ожидание светлого будущего, куда, разумеется, возьмут хороших рабочих и не возьмут плохих чиновников, как и положено, затягивается. Но когда Фосфорическая женщина (оглушительная особа в красном костюмчике 70-х годов и с коробкой на голове) все-таки дает старт машине времени, то машина, унеся счастливчиков и оставив разочарованных бюрократов, быстро возвращается. И это не сбой механизма, а основа его устройства – Николай Рощин не в силах скрыть этот историко-научный факт от публики, поэтому ему приходится придумывать еще один финал, совсем короткий. Из машины времени появляются уже побывавшие в светлом будущем герои – от бодрых комсомольцев и симпатичных «пишбарышень» остались инвалиды-обрубки, все – в лагерных робах, еле передвигают ноги. «Мы уж лучше с вами», – невнятно мычат доходяги оторопевшим чиновникам. Но публика в зале уже знает, что это «лучше» продлится совсем недолго, а еще догадывается, что машина времени на самом деле похожа на карусель .
Источник статьи: http://online812.ru/2017/02/17/003/
«Баня»: не смешно
Купить книгу Дмитрия Быкова «13-й апостол. Маяковский: трагедия-буфф в шести действиях» можно здесь и здесь
Маяковский писал «Баню» с мая по сентябрь 1929 года, извещая Татьяну Яковлеву — вероятно, единственного своего конфидента в это время, — что работает крайне интенсивно. По объему пьеса не больше «Клопа», но ощущение исключительной трудности этой работы было, видимо, связано с тем, что Маяковскому приходилось решать принципиально новую формальную задачу: по форме «Баня» куда революционнее. Правда, самое революционное в ней — третье действие, когда на сцену вторгается лично Победоносиков и пытается запретить спектакль; оно и написано лучше других, но придумал это не Маяковский. Здесь «Баня» довольно точно копирует булгаковский «Багровый остров», поставленный в 1928 году Камерным театром; спектакль быстро сняли, но шестидесяти представлений было вполне достаточно, чтобы Москва о пьесе заговорила и остроты из нее запомнила. Маяковский знал о булгаковском приеме наверняка — он за ним следил внимательно и ревниво. Вот в этом третьем действии, — где на подмостки врывается живая жизнь, — есть и остроумие, и ярость, и точность:
«Как вы сказали? «Тип»? Разве ж так можно выражаться про ответственного государственного деятеля? Так можно сказать только про какого-нибудь совсем беспартийного прощелыгу. Тип! Это все-таки не «тип», а, как-никак, поставленный руководящими органами главначпупс, а вы — тип! И если в его действиях имеются противозаконные нарушения, надо сообщить куда следует на предмет разбирательства и, наконец, проверенные прокуратурой сведения — сведения, опубликованные РКИ, претворить в символические образы. Это я понимаю, о выводить на общее посмешище в театре…»
Это вполне по-сегодняшнему звучит: если вам что-то не нравится — идите в суд.
«Никаких действий у вас быть не может, ваше дело показывать, а действовать, не беспокойтесь, будут без вас соответствующие партийные и советские органы. А потом, надо показывать и светлые стороны нашей действительности. Взять что-нибудь образцовое, например, наше учреждение, в котором я работаю, или меня, например…»
«Ну, конечно, искусство должно отображать жизнь, красивую жизнь, красивых живых людей. Покажите нам красивых живчиков на красивых ландшафтах и вообще буржуазное разложение. Даже, если это нужно для агитации, то и танец живота. Или, скажем, как идет на прогнившем Западе свежая борьба со старым бытом. Показать, например, на сцене, что у них в Париже женотдела нет, а зато фокстрот, или какие юбки нового фасона носит старый одряхлевший мир сконапель — бо монд. Понятно?»
В девяностые ровно теми же словами переучивали журналистов, заставляя делать глянцевые журналы: хватит репортажей, пишите про живчиков на ландшафтах! Да и вообще все это третье действие — одно из всей пьесы — оказалось бессмертно, как бессмертен победивший класс.
Остальное, конечно, удручает.
Диву даешься, до чего «Баня», в сущности, несмешная комедия, — и можно себе представить, как это удручало самого Маяковского, многажды говорившего, что каждая следующая пьеса должна быть лучше предыдущей, а то и писать ее незачем. При этом объект ненависти в «Бане» серьезнее, масштабнее, нежели в «Клопе», хотя Победоносиков и Присыпкин, в сущности, близнецы-братья — предатели своего класса, возжелавшие «изячного». Но о Присыпкине Маяковский мог высказаться со всей прямотой, и ничто ему не мешало, — а в изображении новой советской номенклатуры он волей-неволей оставался половинчат. Это бы еще не та беда, но те, кто Победоносикову противопоставлен, выходили неубедительны и малокровны по той же причине, по какой Гоголь не смог закончить «Мертвые души»: приходилось описывать тех, кого еще не было, описывать звезду, свет которой еще не дошел. Гоголь справился, угадав почти всех — есть у него и тургеневская женщина Улинька, и свой Обломов — Тентетников (который глубже и сложнее Манилова), и свой Левин — Костанжогло, но живой крови в них нет, потому что время их не пришло, надо было прожить до конца последнего николаевского семилетия, дожить до времен, когда застывшая жизнь вдруг стремительно понеслась. Глупости, фальшь, лицемерие — но живые! Маяковский в «Бане» первым вывел героя, который в шестидесятые станет главным в литературе и кино: его изобретатель Чудаков, его Двойкин, Тройкин и Фоскин — будущие Шурик, Привалов из «Понедельника» Стругацких, молодые рабочие из «Заставы Ильича»; они должны быть, но их еще нет, хотя все эти черты их уже есть в молодежи из «бригады Маяковского». Эти новые идеалисты — его единственная опора, но почти всем им предстоит задохнуться в тридцатых или погибнуть на войне, до «оттепели» доживут единицы (но они эту «оттепель» и сделают). Маяковский будет их героем, и сценическая жизнь «Бани» начнется после 1956 года, — иное дело, что Чудаков и его команда остаются умозрением, и потому их диалоги так искусственны. О Фосфорической женщине, гостье из будущего, нечего и говорить — она до такой степени условна, что неловко читать иные её монологи вроде: «Товарищи, сегодняшняя встреча — наспех. Со многими мы проведём года. Я расскажу вам еще много подробностей нашей радости. Едва разнеслась весть о вашем опыте, ученые установили дежурство. Они много помогли вам, учитывая и корректируя ваши неизбежные просчеты. Мы шли друг к другу, как две бригады, прорывающие тоннель, пока не встретились сегодня. Вы сами не видите всей грандиозности ваших дел. Нам виднее: мы знаем, что вошло в жизнь. Я с удивлением поглядывала квартирки, исчезнувшие у нас и тщательно реставрируемые музеями, и я смотрела гиганты стали и земли, благодарная память о которых, опыт которых и сейчас высятся у нас образцом коммунистической стройки и жизни. Я разглядывала незаметных вам засаленных юношей, имена которых горят на плитах аннулированного золота. Только сегодня из своего краткого облета я оглядела и поняла мощь вашей воли и грохот вашей бури, выросшей так быстро в счастье наше и в радость всей планеты. С каким восторгом смотрела я сегодня ожившие буквы легенд о вашей борьбе — борьбе против всего вооруженного мира паразитов и поработителей. За вашей работой вам некогда отойти и полюбоваться собой, но я рада сказать вам о вашем величии».
Хотя и здесь оказался провидцем — не в изображении будущего, конечно, а в догадке о будущем советской фантастики, пути которой он наметил. Прямое влияние «Бани» особенно ощутимо у Ивана Ефремова, в чьих трактатах-утопиях будущее населено фосфорическими женщинами, и разговаривают они в «Туманности Андромеды» примерно так же. Есть в «Туманности» и прямая фабульная отсылка к феерии Маяковского — физики Рен Боз, Кор Юлл и Мвен Мас совершают противозаконный эксперимент, опережая время и устанавливая прямую связь с бесконечно отдаленным Эпсилоном Тукана, и первое, что они там видят, — обязательная у Ефремова женщина невыразимый красоты и фантастического изящества в движениях. Ну представьте себе фосфорического мужчину, добравшегося до 1929 года из будущего, — что хорошего? Будущее прекрасно, как женщина, стремление к нему — эротическое по своей природе. Высокопарность в речах людей будущего сочетается с тем особым лаконизмом, который мечтался Маяковскому в словесности двадцать первого века, а то безумно утомили уже все эти люди своим словообилием, и потому изъясняются они так: «Бэ дэ 5−24−20». «Они пишут одними согласными, а 5 — это указание порядковой гласной. А — е — и — о — у: «Буду». Экономия двадцать пять процентов на алфавите. Понял? 24 — это завтрашний день. 20 — это часы. Он, она, оно — будет здесь завтра — в восемь вечера». Получается то ли Замятин, то ли Платонов, — но феерическая высокопарность и сатира не смешиваются, как вода и масло; ещё Шостакович признавался, что вторая половина «Клопа» — картины будущего — его несколько раздражала, но, может быть, это будущее в сознании Присыпкина? Интересная догадка, хотя и не слишком лестная для Маяковского.
В том и порок «Бани», что две ее стилистики изначально друг другу враждебны, но несовершенное сочинение откровеннее, нагляднее совершенного: главная проговорка в фабуле — как раз финал. Все любимые герои Маяковского не побеждают в настоящем — их забирают в будущее, а это форма бегства. Фосфорическая женщина забирает их с собой, сбрасывая Победоносикова с парохода будущего и даже проезжаясь по нему тайм-машиной — «Меня переехало временем!» — но Победоносиков остается здесь, при силе и власти, а все, кто опережает настоящее, бегут от него за полной невозможностью что-нибудь и кому-нибудь здесь доказать.
Так что — не смешно. Не смешно даже тогда, когда любимцы Маяковского многословно шутят, а иностранец Понт Кич изъясняется монологами вроде: «Иван из двери в дверь ревел, а звери обедали». То есть это прелестно как реприза — большая часть каламбуров придумана Ритой Райт, заработавшей на этом два червонца (Маяковский за каждое англоподобное русское слово платил полновесным рублем), — но пьесу не спасает. А в общем, и не должно быть смешно, потому что — трагедия. С трагедии начал, трагедией и закончил драматургическую карьеру. И протагонист тут есть, хотя и припрятанный, и именно этому пропагандисту принадлежит рефрен — а по сути главный диагноз: «Не смешно». Это Поля, конечно.
Фабула «Бани» во многом копирует «Клопа» — там в будущее попадал Присыпкин, здесь в него стремится Победоносиков. Присыпкин ради тупой мещанки Эльзевиры Ренессанс бросал трогательно в него влюбленную Зою Березкину — Победоносиков ради шлюхи Мезальянсовой бросает жену Полю; с бунта Поли как раз и начинается четвертое действие. И это единственная сцена в пьесе, в которой видно, какую драму мог бы написать Маяковский, если бы разрешил себе это.
Кстати, Зоя Березкина застрелилась — «Эх, и покроют ее теперь в ячейке!» — но чудом осталась жива. Поля тоже вполне может застрелиться: точнее, Победоносиков подсовывает ей браунинг. Так что когда некоторые люди до сих пор пишут о загадки самоубийства Маяковского или искренне ищут неведомые дополнительные причины — это значит только, что они не прочли «Баню». Предсмертная записка оставлена там, в 282-й реплике, а письмо от 12 апреля только маскирует все дело.
«Победоносиков:
Кстати, я забыл спрятать браунинг. Он мне, должно быть, не пригодится. Спрячь, пожалуйста. Помни, он заряжен, и, чтоб выстрелить, надо только отвесть вот этот предохранитель. Прощай, Полечка!»
Конечно, «прощай». Сам вложил ей в руку этот пистолет и объяснил, «как отвесть предохранитель». Маяковский застрелился из маузера, подаренного Аграновым и изъятого после смерти им же. Разумеется, речь не о том, что Агранов, ЧК или ЦК подталкивали его к самоубийству: просто новому классу очень хотелось бы, чтобы верившие им люди как-нибудь устранили себя сами. А то они мешают строить новую жизнь, в которой главначпупсы не имеет уже ничего общего с революцией. «Тебе, тебе нужно скрывать, скрывать твои бабьи мещанские, упадочные настроения, создавшие такой неравный брак. Ты вдумайся хотя бы перед лицом природы, на которую я еду. Вдумайся! Я — и ты! Сейчас не то время, когда достаточно было идти в разведку рядом и спать под одной шинелью. Я поднялся вверх по умственной, служебной и по квартирной лестнице. Надо и тебе уметь самообразовываться и диалектически лавировать. А что я вижу в твоем лице? Пережиток прошлого, цепь старого быта!»
И ведь не скажешь, что они все были в чем-нибудь виноваты. То есть не вполне понятна нравственная шкала, с помощью которой можно было бы их осудить. Нормальные же люди. «Землю попашет — попишет стихи»: революцию сделает, поспит под шинелью — не вечно же! Давайте теперь квартирную лестницу. И подругу пора менять — это неизбежный этап в советской да и постсоветской карьере: олигархи тоже избавлялись от боевых подруг. Господи, да и кто себе в этом отказывал? Гнусно, конечно, — а что не гнусно? Все мы люди-человеки, будем польку танцевать… И если отдельным неврастеникам ненавистен быт, потому что они его не умеют и в него не вписываются, если им уж так дорога стерильность, а голодно-тифозный девятнадцатый год навеки представляется лучшим в жизни — «Эх, помню, у нас в РОСТА…», — то лучшее, что они могут сделать, это отвести предохранитель. Иначе нам самим придется это проделывать с лучшими, талантливейшими поэтами нашей эпохи, а нам бы пока не хотелось, мы не все еще контролируем.
И когда в 1932-м году застрелилась Надежда Аллилуева, человек большой нравственной твердости и почти болезненной аскезы, — это такое же самоубийство Поли, только словарный запас у Аллилуевой побольше. Она попыталась мужу что-то объяснить, чем и вызвала вспышку ненависти в ответ, — а Поля умеет говорить только «Смешно» и «Не смешно», как, впрочем, многие девушки двадцатых годов. Но все понятно.
«Прошу слова! Простите за навязчивость, я без всякой надежды, какая может быть надежда! Смешно! Я просто за справкой, что такое социализм. Мне про социализм товарищ Победоносиков много рассказывал, но все это как-то не смешно».
Вот это и есть главные слова в пьесе: «Какая может быть надежда!» Если бы кто-то додумался поставить ее как трагедию, мощная была бы вещь. Есть заветная мечта — сократить ее, убрав длинноты (видно, как Маяковский забывал обо всех законах зрелища, но не мог остановиться, — такова была его ненависть к этим типам, так он упивался местью им, хоть на бумаге), и приписать седьмое действие. В котором они вернутся из 2030 года и побегут припадать к ногам перееханного временем Победоносикова: товарищ главначпупс, простите, не оставьте! Вы, конечно, не подарок, но там ТАКОЕ!
Источник статьи: http://diletant.media/articles/29281393/