Говорят граждане в америке бани отличные

Говорят граждане в америке бани отличные

Говорят, граждане, в Америке бани отличные.
Туда, например, гражданин придёт, скинет бельё в особый ящик и пойдёт себе мыться. Беспокоиться даже не будет — мол, кража или пропажа, номерка даже не возьмёт.
Ну, может, иной беспокойный американец и скажет банщику:
— Гуд бай, — дескать, — присмотри.
Только и всего.
Помоется этот американец, назад придёт, а ему чистое бельё подают — стираное и глаженое. Портянки небось белее снега. Подштанники зашиты, залатаны. Житьишко!
А у нас бани тоже ничего. Но хуже. Хотя тоже мыться можно.
У нас только с номерками беда. Прошлую субботу я пошёл в баню ( не ехать же, думаю, в Америку), — дают два номерка. Один за бельё, другой за пальто с шапкой.
А голому человеку куда номерки деть? Прямо сказать — некуда. Карманов нету. Кругом — живот да ноги. Грех один с номерками. К бороде не привяжешь.
Ну, привязал я к ногам по номерку, чтоб не враз потерять. Вошёл в баню.
Номерки теперича по ногам хлопают. Ходить скучно. А ходить надо. Потому шайку надо. Без шайки какое же мытьё? Грех один.
Ищу шайку. Гляжу, один гражданин в трёх шайках моется. В одной стоит, в другой башку мылит, а третью левой рукой придерживает, чтоб не спёрли.
Потянул я третью шайку, хотел, между прочим, её себе взять, а гражданин не выпущает.
— Ты что ж это, — говорит, — чужие шайки воруешь? Как ляпну, — говорит, — тебе шайкой между глаз — не зарадуешься.
Я говорю:
— Не царский, — говорю, — режим шайками ляпать. Эгоизм, — говорю, — какой. Надо же, — говорю, — и другим помыться. Не в театре, — говорю.
А он задом повернулся и моется.
« Не стоять же, — думаю, — над его душой. Теперича, — думаю, — он нарочно три дня будет мыться».
Пошёл дальше.
Через час гляжу, какой-то дядя зазевался, выпустил из рук шайку. За мылом нагнулся или замечтался — не знаю. А только тую шайку я взял себе.
Теперича и шайка есть, а сесть негде. А стоя мыться — какое же мытьё? Грех один.
Хорошо. Стою стоя, держу шайку в руке, моюсь.
А кругом-то, батюшки-светы, стирка самосильно идёт. Один штаны моет, другой подштанники трёт, третий ещё что-то крутит. Только, скажем, вымылся — опять грязный. Брызжут, дьяволы. И шум такой стоит от стирки — мыться неохота. Не слышишь, куда мыло трёшь. Грех один.
« Ну их, — думаю, — в болото. Дома домоюсь».
Иду в предбанник. Выдают на номер бельё. Гляжу — всё моё, штаны не мои.
— Граждане, — говорю.— На моих тут дырка была. А на этих эвон где.
А банщик говорит:
— Мы, — говорит, — за дырками не приставлены. Не в театре, — говорит.
Хорошо. Надеваю эти штаны, иду за пальто. Пальто не выдают — номерок требуют. А номерок на ноге забытый. Раздеваться надо. Снял штаны, ищу номерок — нету номерка. Верёвка тут, на ноге, а бумажки нет. Смылась бумажка.
Подаю банщику верёвку — не хочет.
— По верёвке, — говорит, — не выдаю. Это, — говорит, — каждый гражданин настрижёт верёвок — польт не напасёшься. Обожди, — говорит, — когда публика разойдётся — выдам, какое останется.
Я говорю:
— Братишечка, а вдруг да дрянь останется? Не в театре же, — говорю. Выдай, — говорю, — по приметам. Один, — говорю, — карман рваный, другого нету. Что касаемо пуговиц, то, — говорю, — верхняя есть, нижних же не предвидится.
Всё-таки выдал. И верёвки не взял.
Оделся я, вышел на улицу. Вдруг вспомнил: мыло забыл.
Вернулся снова. В пальто не впущают.
— Раздевайтесь, — говорят.
Я говорю:
— Я, граждане, не могу в третий раз раздеваться. Не в театре, — говорю. Выдайте тогда хоть стоимость мыла.
Не дают.
Не дают — не надо. Пошёл без мыла.
Конечно, читатель может полюбопытствовать: какая, дескать, это баня? Где она? Адрес?
Какая баня? Обыкновенная. Которая в гривенник.

Источник статьи: http://www.inpearls.ru/613347

Наш магазин

все товары

Строительство

Рассылка новостей

Друзья проекта

Баня (М.М. Зощенко)

Говорят, граждане, в Америке бани отличные.

Туда, например, гражданин придёт, скинет бельё в особый ящик и пойдёт себе мыться. Беспокоиться даже не будет — мол, кража или пропажа, номерка даже не возьмёт.

Ну, может, иной беспокойный американец и скажет банщику:

— Гуд бай,— дескать,— присмотри.

Помоется этот американец, назад придёт, а ему чистое бельё подают — стираное и глаженое. Портянки небось белее снега. Подштанники зашиты, залатаны. Житьишко!

А у нас бани тоже ничего. Но хуже. Хотя тоже мыться можно.

У нас только с номерками беда. Прошлую субботу я пошёл в баню (не ехать же, думаю, в Америку),— дают два номерка. Один за бельё, другой за пальто с шапкой.

А голому человеку куда номерки деть? Прямо сказать — некуда. Карманов нету. Кругом — живот да ноги. Грех один с номерками. К бороде не привяжешь.

Ну, привязал я к ногам по номерку, чтоб не враз потерять. Вошёл в баню.

Номерки теперича по ногам хлопают. Ходить скучно. А ходить надо. Потому шайку надо. Без шайки какое же мытьё? Грех один.

Ищу шайку. Гляжу, один гражданин в трёх шайках моется. В одной стоит, в другой башку мылит, а третью левой рукой придерживает, чтоб не спёрли.

Потянул я третью шайку, хотел, между прочим, её себе взять, а гражданин не выпущает.

— Ты что ж это,— говорит,— чужие шайки воруешь? Как ляпну,— говорит,— тебе шайкой между глаз — не зарадуешься.

— Не царский,— говорю,— режим шайками ляпать. Эгоизм,— говорю,— какой. Надо же,— говорю,— и другим помыться. Не в театре,— говорю.

А он задом повернулся и моется.

«Не стоять же,— думаю,— над его душой. Теперича,— думаю,— он нарочно три дня будет мыться».

Через час гляжу, какой-то дядя зазевался, выпустил из рук шайку. За мылом нагнулся или замечтался — не знаю. А только тую шайку я взял себе.

Теперича и шайка есть, а сесть негде. А стоя мыться — какое же мытьё? Грех один.

Хорошо. Стою стоя, держу шайку в руке, моюсь.

А кругом-то, батюшки-светы, стирка самосильно идёт. Один штаны моет, другой подштанники трёт, третий ещё что-то крутит. Только, скажем, вымылся — опять грязный. Брызжут, дьяволы. И шум такой стоит от стирки — мыться неохота. Не слышишь, куда мыло трёшь. Грех один.

«Ну их,— думаю,— в болото. Дома домоюсь».

Иду в предбанник. Выдают на номер бельё. Гляжу — всё моё, штаны не мои.

— Граждане,— говорю.— На моих тут дырка была. А на этих эвон где.

А банщик говорит:

— Мы,— говорит,— за дырками не приставлены. Не в театре,— говорит.
Хорошо. Надеваю эти штаны, иду за пальто. Пальто не выдают — номерок требуют. А номерок на ноге забытый. Раздеваться надо. Снял штаны, ищу номерок — нету номерка. Верёвка тут, на ноге, а бумажки нет. Смылась бумажка.

Подаю банщику верёвку — не хочет.

— По верёвке,— говорит,— не выдаю. Это,— говорит,— каждый гражданин настрижёт верёвок — польт не напасёшься. Обожди,— говорит,— когда публика разойдётся — выдам, какое останется.

— Братишечка, а вдруг да дрянь останется? Не в театре же,— говорю. Выдай,— говорю,— по приметам. Один,— говорю,— карман рваный, другого нету. Что касаемо пуговиц, то,— говорю,— верхняя есть, нижних же не предвидится.

Всё-таки выдал. И верёвки не взял.

Оделся я, вышел на улицу. Вдруг вспомнил: мыло забыл.

Вернулся снова. В пальто не впущают.

— Я, граждане, не могу в третий раз раздеваться. Не в театре,— говорю. Выдайте тогда хоть стоимость мыла.

Не дают — не надо. Пошёл без мыла.

Конечно, читатель может полюбопытствовать: какая, дескать, это баня? Где она? Адрес?

Какая баня? Обыкновенная. Которая в гривенник.

Источник статьи: http://parilka.by/ru/info/proza_pojezija/bania_zoshchenko/

Что думают о русской бане американцы

Думают о ней они неправильно и оттого не совсем хорошо. За океаном люди почему-то русскую баню ругают и считают её даже «филиалом ада». Как вам такая метафора? Интересно, чем не угодила простому американцу наша старая-старая, полезная и приятная телу банька? Лично я лучшего средства против снятия усталости, приобретения энергии и бодрости и косметического избавления от грязи и старения не знаю. По крайней мере, парилка в бане — место, не сравнимое ни с каким другим по силе воздействия пара на уставшие мозги и дряблое тело.

А вот один известный в США дяденька-профессор знает. В своей книге Итан Поллок (так зовут профессора — ненавистника наших бань) в пух и прах разнёс русскую баню, показал её «пагубную» сущность и предостерёг соотечественников от такого способа мытья.

Да ладно бы один Поллок был бы так категоричен. Один, как говорится, в поле не воин. Но ему в унисон те же негативные отзывы о русской бане трубят журналисты популярной газеты «The Wall Street Journal». Они колко и ядовито, «со знанием дела» (можно подумать, что там мылись) пишут:

«Русская общественная баня, где люди парятся при очень высокой температуре, хлещут друг друга берёзовыми ветками, а затем прыгают в холодную воду или снег, поражала многих наблюдателей, напоминая им ад».

Люди в Америке, читая эти строки, сразу же представляют себе сумасшедших русских, которые голыми выбегают из бани, орут, как дикие, и бросают своё горячее, глупое тело во что-то ледяное. Но мы-то с вами знаем, что это не сумасшествие, а ритуал, традиция, обычай, верность предкам, если хотите.

Читайте также:  Очищение и похудение в бане

А один журналист (видимо, самый продвинутый на знаниях наших культуры и быта) приводит слова аж самого апостола Андрея! Бедный апостол, якобы, увидев русскую баню, вскричал:

«Диво видел я – бани деревянные, и натопят их сильно и бьют себя сами. И до того себя добьют, что едва вылезут, чуть живые. И творят это постоянно, никем же не мучимые, но сами себя мучат».

Американские «чистюли» также утверждают, что в русских баня сплошная антисанитария. Они говорят, что в наших банях грязно и неэстетично, и что в них можно легко подцепить заразу. Также журналисты вспомнили время СССР, когда общественные бани всегда были на ремонте, и люди ходили грязные.

Считаю, что правды американцев в вопросе русских бань — процентов пять. Остальное всё — клевета и ложь! Русская баня — лучшая баня! Вы согласны со мной? Кто на днях собирается там попариться?

Источник статьи: http://zen.yandex.ru/media/gakina1939/chto-dumaiut-o-russkoi-bane-amerikancy-5da1ced3c05c71667f4902b5

Антон Чехов. «Из дневника одной девицы».

Автор рассказа: Антон Павлович Чехов

Название: «Из дневника одной девицы»

Примерное время чтения: 4 минуты

«Из дневника одной девицы»

13-го октября . Наконец-то и на моей улице праздник! Гляжу и не верю своим глазам. Перед моими окнами взад и вперед ходит высокий, статный брюнет с глубокими черными глазами. Усы — прелесть! Ходит уже пятый день, от раннего утра до поздней ночи, и все на наши окна смотрит. Делаю вид, что не обращаю внимания.

15-го. Сегодня с самого утра проливной дождь, а он, бедняжка, ходит. В награду сделала ему глазки и послала воздушный поцелуй. Ответил обворожительной улыбкой. Кто он? Сестра Варя говорит, что он в нее влюблен и что ради нее мокнет на дожде. Как она неразвита! Ну, может ли брюнет любить брюнетку? Мама велела нам получше одеваться и сидеть у окон. «Может быть, он жулик какой-нибудь, а может быть, и порядочный господин», сказала она. Жулик… quel [какой (фр.)]… Глупы вы, мамаша!

16-го. Варя говорит, что я заела ее жизнь. Виновата я, что он любит меня, а не ее! Нечаянно уронила ему на тротуар записочку. О, коварщик! Написал у себя мелом на рукаве: «Поcле». А потом ходил, ходил и написал на воротах vis-a-vis: «Я не прочь, только после». Написал мелом и быстро стер. Отчего у меня сердце так бьется?

17-го. Варя ударила меня локтем в грудь. Подлая, мерзкая завистница! Сегодня он остановил городового и долго говорил ему что то, показывая на наши окна. Интригу затевает! Подкупает, должно быть… Тираны и деспоты вы, мужчины, но как вы хитры и прекрасны!

18-го. Сегодня, после долгого отсутствия, приехал ночью брат Сережа. Не успел он лечь в постель, как его потребовали в квартал.

19-го. Гадина! Мерзость! Оказывается, что он все эти двенадцать дней выслеживал брата Сережу, который растратил чьи-то деньги и скрылся.

Сегодня он написал на воротах: «Я свободен и могу». Скотина… Показала ему язык.

Источник статьи: http://zen.yandex.ru/media/id/5aba018548c85ee6a742c4b9/anton-chehov-iz-dnevnika-odnoi-devicy-5ac21ced00b3ddf90fcd0598

Говорят граждане в америке бани отличные

Ничего я на это не ответил, только говорю:
— Тьфу на всех, и на деверя, — говорю, — тьфу.
И поскорее вышел.
Через две недели после этого факта повестку в суд получаю по делу
Блохиной.
Являюсь и удивляюсь. Нарсудья дело рассматривает и говорит:
— Нынче, говорит, все суды такими делами закрючены, а тут еще не
угодно ли. Платите, говорит, этой гражданке двугривенный и очищайте
воздух в камере.
Я говорю:
— Я платить не отказываюсь, а только пущай мне этот треснувший стакан
отдадут из принципа.
Вдова говорит:
— Подавись этим стаканом. Бери его.
На другой день, знаете, ихний дворник Семен приносит стакан. И еще
нарочно
в трех местах треснувший.
Ничего я на это не сказал, только говорю:
— Передай, говорю, своим сволочам, что я их по судам затаскаю.
Потому, действительно, когда характер мой задет,— я могу до трибунала
дойти.
1923

КРЕСТЬЯНСКИЙ САМОРОДОК

Фамилию этого самородка и крестьянского поэта я в точности не запомнил.
Кажется — Овчинников. А имя у него было простое — Иван Филиппович.
Приходил Иван Филиппович ко мне три раза в неделю. Потом стал ходить
ежедневно.
Дела у него были ко мне несложные. Он тихим, как у таракана, голосом
читал свои крестьянские стишки и просил, по возможности скорей, пристроить
их по знакомству в
какой-нибудь журнал или газетку.
— Хотя бы одну штуковину напечатали,— говорил Иван Филиппович.—
Охота посмотреть, как это выглядит в печати.
Иногда Иван Филиппович присаживался на кровать и говорил, вздыхая:
— К поэзии, дорогой товарищ, я имею склонность, прямо скажу,
сыздетства. Сыздетства чувствую красоту и природу. Бывало, другие ребята
хохочут, или рыбку удют, или в пятачок играют, а я увижу, например, бычка
или тучку и переживаю. Очень я эту красоту сильно понимал. Тучку понимал,
ветерок, бычка. Это все я, уважаемый товарищ, очень сильно
понимал.
Несмотря на понимание бычков и тучек, стишки у Ивана Филипповича были
весьма плохие. Надо бы хуже, да не бывает. Единственно подкупало в них
полное отсутствие всяких рифм.
— С рифмами я стихотворения не пишу,— признавался Иван Филиппович.—
Потому с рифмами с этими одна путаница выходит. И пишется меньше. А плата
все равно — один черт, что с рифмой, что и без рифмы.
Первое время я честно ходил по редакциям и предлагал стишки, но после и
ходить бросил— не брали.
Иван Филиппович приходил ко мне рано утром, садился на кровать и
спрашивал:
— Ну как? Не берут?
— Не берут, Иван Филиппович.
— Чего же они говорят? Может, они, как бы сказать, в происхождении
моем
сомневаются? То пущай не сомневаются — чистый крестьянин. Можете
редакторам так и сказать: от сохи, дескать. Потому кругом крестьянин. И дед
крестьянин, и отец, и которые
прадеды были — все насквозь крестьяне. И женились Овчинниковы завсегда
на крестьянках. Ей-богу. Бывало, даже смех кругом стоит: «Да чего вы,
говорят,
Овчинниковы, все на крестьянках женитесь? Женитесь, говорят, на
дворянках. » — «Нету, говорим, знаем, что делаем». Ей-богу, уважаемый
товарищ. Пущай не сомневаются.
— Да не в том дело, Иван Филиппович. Так не берут. Не созвучно,
говорят, эпохе.
— Ну это уж они тово,— возмущался Иван Филиппович.— Это-то не
созвучные стихотворения? Ну, это они объелись. Как это не созвучные, раз я
сыздетства природу чувствовал? И тучку понимал, бычка. За что же,
уважаемый товарищ, не берут-то? Пущай скажут. Нельзя же голословно
оскорблять личности! Пущай хотя одну штуковину возьмут.
Натиск поэта я стойко выдерживал два месяца.
Два месяца я, нервный и больной человек, отравленный газами в
германскую войну,
терпел нашествия Ивана Филипповича из уважения к его происхождению. Но
через два
месяца я стал сдавать.
И наконец, когда Иван Филиппович принес мне большую поэму или балладу,
черт ее разберет, я окончательно сдал.
— Ага,— сказал я,— поэмку принесли?
— Поэмку принес,- добродушно подтвердил Иван Филиппович,— очень
сильная
поэмка вышла. Два дня писал. Как прорвало. Удержу нет.
— С чего бы это?
— Да уж не знаю, уважаемый товарищ. Творчество нашло. Пишешь и пишешь.
Руку будто кто водит за локоть. Вдохновенье.
— Вдохновенье! — сказал я.— Стишки пишешь. Работать нужно,
товарищ,
вот что! Дать бы тебе камни на солнцепеке колоть, небось бы.
Иван Филиппович оживился и просиял:
— Дайте,— сказал он.— Если есть, дайте. Прошу и умоляю. Потому до
крайности дошло. Второй год без работы пухну. Хотя бы какую работишку
найти.
— То есть как? — удивился я.— А поэзия?
— Какая поэзия,— сказал Иван Филиппович тараканьим голосом.— Жрать
надо. Поэзия. Не только поэзия, я, уважаемый товарищ, черт знает на что
могу пойти. Поэзия.
Иван Филиппович решительным тоном занял у меня трешку и ушел.
А через неделю я устроил Ивана Филипповича курьером в одну из редакций.
Стишки он писать бросил.
Нынче, хотя безработицы нету, ходит ко мне бывший делопроизводитель
табачной
фабрики — поэт от станка. Он откровенно говорит: «Хочу, знаете, к
своему скромному канцелярскому заработку немножко подработать на этой самой
поэзии».
1924

Говорят, граждане, в Америке бани отличные.
Туда, например, гражданин придет, скинет белье в особый ящик и пойдет
себе мыться. Беспокоиться даже не будет — мол, кража или пропажа — номерка
даже не возьмет.
Ну, может, иной беспокойный американец и скажет банщику:
— Гуд бай, дескать, присмотри.
Только и всего.
Помоется этот американец, назад придет, а ему чистое белье подают —
стираное и
глаженое. Портянки небось белее снега. Подштанники зашиты, залатаны.
Житьишко!
А у нас бани тоже ничего. Но хуже. Хотя тоже мыться можно.
У нас только с номерками беда. Прошлую субботу я пошел в баню (не ехать
же, думаю,
в Америку),— дают два номерка. Один за белье, другой за пальто с
шапкой.
А голому человеку куда номерки деть? Прямо сказать — некуда. Карманов
нету.
Кругом — живот да ноги. Грех один с номерками. К бороде не привяжешь.
Ну, привязал я к ногам по номерку, чтоб не враз потерять. Вошел в баню.
Номерки теперича по ногам хлопают. Ходить скучно. А ходить надо. Потому
шайку надо. Без шайки какое же мытье? Грех один.
Ищу шайку. Гляжу, один гражданин в трех шайках моется. В одной стоит, в
другой башку мылит, а третью левой рукой придерживает, чтоб не сперли.
Потянул я третью шайку, хотел, между прочим, ее себе взять, а гражданин
не выпущает.
— Ты что ж это,— говорит,— чужие шайки воруешь? Как ляпну, говорит,
тебе шайкой между глаз — не зарадуешься.
Я говорю:
— Не царский, говорю, режим шайками ляпать. Эгоизм, говорю, какой.
Надо же, говорю, и другим помыться. Не в театре, говорю.
А он задом повернулся и моется. «Не стоять же,— думаю,— над его
душой. Теперича, думаю, он нарочно три дня будет мыться». Пошел дальше.
Через час гляжу, какой-то дядя зазевался, выпустил из рук шайку. За
мылом нагнулся или замечтался. А только тую шайку я взял себе.
Теперича и шайка есть, а сесть негде. А стоя мыться — какое же мытье?
Грех один.
Хорошо. Стою стоя, держу шайку в руке, моюсь.
А кругом-то, батюшки-свсты, стирка самосильно идет. Один штаны моет,
другой подштанники трет, третий еще что-то крутит. Только, скажем, вымылся
— опять грязный. Брызжут, дьяволы. И шум такой стоит от стирки — мыться
неохота. Не слышишь, куда мыло трешь. Грех один.
«Ну их,— думаю,— в болото. Дома домоюсь».
Иду в предбанник. Выдают на номер белье. Гляжу — все мое, штаны не
мои.
— Граждане,— говорю.— На моих тут дырка была. А на этих эвон где.
А банщик говорит:
— Мы, говорит, за дырками не приставлены. Не в театре, говорит.
Хорошо. Надеваю эти штаны, иду за пальто. Пальто не выдают — номерок
требуют. А номерок на ноге забытый. Раздеваться надо. Снял штаны, ищу
номерок — нету номерка.
Веревка тут, на ноге, а бумажки нет. Смылась бумажка.
Подаю банщику веревку — не хочет.
— По веревке,— говорит,— не выдаю. Это, говорит, каждый гражданин
настрижет веревок — польт не напасешься. Обожди, говорит, когда публика
разойдется — выдам, какое останется.
Я говорю:
— Братишечка, а вдруг да дрянь останется? Не в театре же, говорю.
Выдай, говорю, по приметам. Один, говорю, карман рваный, другого нету. Что
касаемо пуговиц,— то, говорю, верхняя есть, нижних же не предвидится.
Все-таки выдал. И веревки не взял. Оделся я, вышел на улицу. Вдруг
вспомнил:
мыло забыл. Вернулся снова. В пальто не впущают.
— Раздевайтесь,— говорят.
Я говорю:
— Я, граждане, не могу в третий раз раздеваться. Не в театре, говорю.
Выдайте тогда хоть стоимость мыла.
Не дают. Не дают — не надо. Пошел без мыла.
Конечно, читатель может полюбопытствовать: какая, дескать, это баня?
Где она? Адрес?
Какая баня? Обыкновенная. Которая в гривенник.
1924

Читайте также:  Большие душевые поддоны для бани

НЕРВНЫЕ ЛЮДИ

Недавно в нашей коммунальной квартире драка произошла. И не то что
драка, а целый бой. На углу Глазовой и Боровой.
Дрались, конечно, от чистого сердца. Инвалиду Гаврилычу последнюю башку
чуть не оттяпали.
Главная причина — народ очень уж нервный. Расстраивается по мелким
пустякам. Горячится. И через это дерется грубо, как в тумане.
Оно, конечно, после гражданский войны нервы, говорят, у народа завсегда
расшатываются. Может, оно и так, а только у инвалида Гаврилыча от этой
идеологии башка поскорее не зарастет.
А приходит, например, одна жиличка Марья Васильевна Щипцова, в девять
часов
вечера на кухню и разжигает примус. Она всегда, знаете, об это время
разжигает примус. Чай пьет и компрессы ставит.
Так приходит она на кухню. Ставит примус перед собой и разжигает. А он,
провались, совсем не разжигается.
Она думает: «С чего бы он, дьявол, не разжигается? Не закоптел ли,
провались совсем!»
И берет она в левую руку ежик и хочет чистить.
Хочет она чистить, берет в левую руку ежик, а другая жиличка, Дарья
Петровна Кобылина, чей ежик, посмотрела, чего взято, и отвечает :
— Ежик-то, уважаемая Марья Васильевна, промежду прочим, назад
положьте.
Щипцова, конечно, вспыхнула от этих слов и отвечает:
— Пожалуйста, отвечает, подавитесь, Дарья Петровна, своим ежиком. Мне,
говорит, до вашего ежика дотронуться противно, не то что его в руку
взять.
Тут, конечно, вспыхнула от этих слов Дарья Петровна Кобылина. Стали они
между собой разговаривать, Шум у них поднялся, грохот, треск.
Муж, Иван Степаныч Кобылин, чей ежик, на шум является. Здоровый такой
мужчина, пузатый даже, но, в свою очередь, нервный.
Так является этот Иван Степаныч и говорит:
— Я, говорит, ну, ровно слон работаю за тридцать два рубля с копейками
в кооперации, улыбаюсь, говорит, покупателям и колбасу им отвешиваю, и из
этого, говорит, на трудовые гроши ежики себе покупаю, и нипочем то есть не
разрешу постороннему чужому персоналу этими ежиками воспользоваться.
Тут снова шум, и дискуссия поднялась вокруг ежика. Все жильцы, конечно,
поднаперли в кухню. Хлопочут.
Инвалид Гаврилыч тоже является.
— Что это,— говорит,— за шум, а драки нету?
Тут сразу после этих слов и подтвердилась драка. Началось.
А кухонька, знаете, узкая. Драться неспособно. Тесно. Кругом кастрюли и
примуса. Повернуться негде. А тут двенадцать человек вперлось. Хочешь,
например, одного по харе смазать — троих кроешь. И, конечное дело, на все
натыкаешься, падаешь. Не то что, знаете, безногому инвалиду — с тремя
ногами устоять на полу нет никакой возможности.
А инвалид, чертова перечница, несмотря на это, в самую гущу вперся.
Иван
Степаныч, чей ежик, кричит ему:
— Уходи, Гаврилыч, от греха. Гляди, последнюю ногу оборвут.
Гаврилыч говорит:
— Пущай, говорит, нога пропадет! А только, говорит, не могу я теперича
уйти. Мне, говорит, сейчас всю амбицию в кровь разбили.
А ему, действительно, в эту минуту кто-то по морде съездил. Ну, и не
уходит,
накидывается. Тут в это время кто-то и ударяет инвалида кастрюлькой по
кумполу.
Инвалид — брык на пол и лежит. Скучает.
Тут какой-то паразит за милицией кинулся.
Является мильтон. Кричит:
— Запасайтесь, дьяволы, гробами, сейчас стрелять буду!
Только после этих роковых слов народ маленько очухался. Бросился по
своим комнатам.
«Вот те,— думают,— клюква, с чего ж это мы, уважаемые граждане,
разодрались?»
Бросился народ по своим комнатам, один только инвалид Гаврилыч не
бросился.
Лежит, знаете, на полу скучный. И из башки кровь каплет.
Через две недели после этого факта суд состоялся.
А нарсудья тоже нервный такой мужчина попался — прописал ижицу.
1924

БРАК ПО РАСЧЕТУ

— Раньше, граждане, было куда как проще,— сказал Григорий Иванович.—
А которые женихи — тем все было как на ладони. Вот, скажем, невеста, вот ее
мама, а вот— приданое. А если приданое, то опять- таки какое это приданое:
деньгами или, может быть домик на фундаменте.
Ежели деньгами — благородный родитель oбъявляет сумму. А ежели домик
на фундаменте, то опять- таки иная речь — какой это домик? Может,
деревянный, а может, он и каменный. Все видно, все понятно, и нету никакой
фальши.
Ну, а теперь? Нуте-ка, сунься теперь, который жених — не разбери-бери!
Потому что у теперешнего родителя привычки такой нет — давать деньгами. А
которые женихи на имущество ориентируются — еще того хуже.
Скажем, недвижимое имущество — висит шуба на вешалке. Ну, висит и
висит. Месяц висит и два висит. Каждый день, например, ее можно видеть и
руками щупать, а как до дела, то шубу эту, не угодно ли, комнатный жилец
повесил и вовсе она не невестина. Или перина. Глядишь — перина, а ляжешь на
нее — она пером набита.
Вот вам и имущество! С таким имуществом крови больше испортишь.
Ах, чего только не делается на свете — не разбери-бери!
Я старый революционер с десятого года, во всех партиях перебывал, и то
у меня голова кругом и не разбираюсь.
Только и есть одно — которые невесты служат. У тех без обмана: ставка,
разряд, категория. Но и тут обмишуриться можно.
Мне вот понравилась одна. Перемигнулись. Познакомились. Тары да бары,
где, говорю, служите, сколько получаете? Дескать, разряд ваш и ставка?
— Служу,— говорит,— на складе. Ставка такая-то.
— Ну,— говорю,— мерси и отлично. Вы, говорю, мне нравитесь. И разряд
ваш симпатичный, и ставка ничего себе. Будем знакомы.
Стали мы с ней кинематографы посещать. Плачу я. Посещали неделю или две
— ультиматум ей ставлю: вводите, говорю, в дом.
Ввела в дом. Ну, конечно, в доме старушка мамочка. Папашка — этакий
старый революционер. Дочь — невеста, и при ней я — жених вроде бы.
Дальше — больше. Хожу к ним в гости и приглядываюсь. С мамашей на
философские темы разговариваю: дескать, как им живется, не туго ли? Не
придется ли, оборони создатель, помогать?
— Нет,— отвечает,— насчет помощи нам не надо. А что до приданого, не
совру,— приданого нету. Хотя бельишко и полдюжины ложек можно отсыпать.
— Ах,— говорю,— старушка, божий цветочек! Полдюжины или вся дюжина

там видно будет. Стоит ли об этом говорить раньше времени. Мне, говорю,
ваша дочка
и так нравится — все-таки разряд пятнадцатый, льготы, талоны. Это
мне вроде бы
приданое.
Ну, старушка, божий цветочек,— в слезы. И папочка, старый
революционер,
прослезился.
— Что ж,— говорит,— женись, милый, если так.
Ну, обручение. Разговоры. Вздохи.
А старушка, божий цветочек, насчет церкви намекает. Не плохо бы,
дескать, в церкви окрутиться. А я говорю:
— Окрутимся и так. Я, говорю, старый революционер. Не дожидаясь
чистки,
ушел из партии. Не могу идти против своей совести. Не настаивайте.
Поплакала старушка. И папаша, старый революционер, прослезился. Однако
соглашаются.
Женились мы.
По утрам молодая, красивая супруга отбывает на службу, а в четыре —
назад возвращается, А в руках у ей сверток.
Ну, конечно, снова нежные речи — дескать, вставай, Гриша, пролежни
пролежишь.
И опять слезы счастья и медовый месяц.
И вот длится эта дискуссия два месяца по новому стилю.
Но только однажды приходит молодая, красивая супруга без свертка и
вроде —
рыдает.
— О чем,— говорю,— рыдаете, не потеряли ли свертка, оборони
создатель?
— Да нет,— говорит,— что значит сверток? Уволили меня по сокращению.
— Да что вы,— говорю,— помилуйте!
— Да,— говорит.
— Позвольте,— говорю,— я от вас приданого не требую, но, говорю, я
на службу ориентировался.
А молодая супруга неутешна.
— Да,— говорит,— уволили, как замужнюю.
— Помилуйте,— говорю,— да я сам на вашу службу пойду, объяснюсь.
Это немыслимо.
И вот надел я поскорее штаны и вышел.
Прихожу. Заведующий — этакий старый революционер с бородкой.
Я ему, подлецу, объясняю всю подноготную, а он уперся и говорит: ничего
не знаю. Я ему про приданое, а он говорит — в семейные дела не
касаюсь.
Я говорю:
— Я тоже старый революционер, с пятого года. А он из помещения просит
честью. Попрощался с ним и — домой. Прихожу. Супруга сидит и не
плачет.
— Что ж,— говорю,— плакать перестали! Я, говорю, на вас женился, а
вы сокращаетесь?
Беру ее за руку, и идем к мамаше.
— Спасибо,— говорю,— за одолжение. Думаете, дюжину ложек дали, и
баста?
Ну, старушка, божий цветочек,— в слезы. И папаша, старый революционер,
прослезился.
— Все,— говорит,— от бога. Может, говорит, и так проживете.
Хотел я папашке за это по роже съездить, да воздержался. Еще, думаю, в
суд, стерва, подаст.
Плюнул я другу в жилетку и вышел.
А теперь я развелся и ищу невесту.
1924

Читайте также:  Оригинальное поздравление в бане

АКТЕР

Рассказ этот — истинное происшествие. Случилось в Астрахани. Рассказал
мне
об этом актер-любитель.
Вот что он рассказал:
«Вот вы меня, граждане, спрашиваете был ли я актером? Ну, был. В театре
играл. Прикасался к этому искусству. А только ерунда. Ничего этом нет
выдающего.
Конечно, если подумать глубже, то в этом искусстве много хорошего.
Скажем, выйдешь на сцену, а публика смотрит. А средь публики —
знакомые,
родственники со стороны жены, граждане с дому. Глядишь — подмигивают с
партеру — дескать, не робей, Вася, дуй до горы. А ты, значит, им знаки
делаешь
— дескать, оставьте беспокоиться, граждане. Знаем. Сами с усами.
Но если подумать глубже, то ничего в этой профессии нету хорошего.
Крови больше испортишь.
Вот раз ставили мы пьесу «Кто виноват?». Из прежней жизни. Очень это
сильная
пьеса. Там, значит, в одном акте грабители купца грабят на глазах у
публики. Очень
натурально выходит. Купец, значит, кричит, ногами отбивается. А его
грабят. Жуткая пьеса.
Так вот, поставили эту пьесу.
А перед самым спектаклем один любитель, который купца играл, — выпил. И
в
жаре до того бродягу, растрясло, что, видим, не может роль купца вести.
И, как выйдет
к рампе, так нарочно электрические лампочки ногой давит.
Режиссер Иван Палыч мне и говорит:
— Не придется, говорит, во втором акте его выпущать. Передавит, сукин
сын,
все лампочки. Может, говорит, ты заместо его сыграешь. Публика — дура,
не поймет.
Я говорю:
— Я, граждане, не могу, говорю, к рампе выйти. Не просите. Я, говорю,
сейчас два
арбуза съел. Неважно соображаю.
А он говорит:
— Выручай, браток. Хоть на одно действие. Может, тот артист после
очухается. Не срывай, говорит, просветительной работы.
Все-таки упросили. Вышел я к рампе.
И вышел по ходу пьесы, как есть, в своем пиджаке, в брюках. Только что
бороденку чужую приклеил. И вышел. А публика, хотя и дура, а враз
узнала меня.
— А.— говорят,— Вася вышедши! Не робей, дескать, дуй до горы.
Я говорю:
— Робеть, граждане, не приходится — раз, говорю, критический момент.
Артист, говорю, сильно под мухой и не может к рампе выйтить. Блюет.
Начали действие.
Играю я в действии купца. Кричу, значит, ногами от грабителей
отбиваюсь. И чувствую, будто кто-то из любителей действительно мне в карман
лезет.
Запахнул я пиджачок. В сторону от артистов.
Отбиваюсь от них. Прямо по роже бью. Ей-богу!
— Не подходите,— говорю,— сволочи, честью прошу.
А те по ходу пьесы это наседают и наседают. Вынули у меня бумажник
(восемнадцать червонцев) и к часам прутся.
Я кричу не своим голосом:
— Караул, дескать, граждане, всерьез грабят.
А от этого полный эффект получается. Публика-дура в восхищении в ладоши
бьет.
Кричит:
— Давай, Вася, давай. Отбивайся, милый. Крой их, дьяволов, по башкам.
Я кричу:
— Не помогает, братцы!
И сам стегаю прямо по головам. Вижу — один любитель кровью исходит,
а другие, подлецы, в раж вошли и наседают.
— Братцы,— кричу,— да что ж это? За какое самое это страдать-то
приходится?
Режиссер тут с кулис высовывается.
— Молодец,— говорит,— Вася. Чудно, говорит, рольку ведешь. Давай
дальше.
Вижу — крики не помогают. Потому, чего ни крикнешь — все прямо по
ходу пьесы ложится.
Встал я на колени.
— Братцы,— говорю.— Режиссер, говорю, Иван Палыч. Не могу больше!
Спущайте занавеску. Последнее, говорю, сбереженье всерьез прут!
Тут многие театральные спецы — видят, не по пьесе слова — из кулис
выходят.
Суфлер, спасибо, из будки наружу вылезает.
— Кажись,— говорит,— граждане, действительно у купца бумажник
свистнули.
Дали занавес. Воды мне в ковшике принесли. Напоили.
— Братцы,— говорю,— Режиссер, говорю, Иван Палыч. Да что ж это,
говорю.
По ходу, говорю, пьесы ктой-то бумажник у меня вынул.
Ну, устроили обыск у любителей. А только денег не нашли. А пустой
бумажник
кто-то в кусты кинул.
Деньги так и сгинули. Как сгорели.
Вы говорите — искусство? Знаем! Играли!
1925

МОНТЕР

Я, братцы мои, зря спорить не буду, кто важней в театре — актер,
режиссер или, может быть, театральный плотник. Факты покажут. Факты всегда
сами за себя говорят.
Дело это произошло в Саратове или Симбирске, одним словом, где-то
недалеко от Туркестана. В городском театре. Играли в этом городском театре
оперу. Кроме выдающейся игры артистов, был в этом театре, между прочим,
монтер — Иван Кузьмич Мякишев.
На общей группе, когда весь театр в двадцать третьем году снимали на
карточку, монтера этого пихнули куда-то сбоку — мол, технический персонал,
и постоишь. А в центр, на стул со спинкой, посадили тенора.
Монтер Иван Кузьмич Мякишев ничего на это не сказал, но в душе затаил
некоторую грубость. Тем более что на карточку сняли его вдобавок мутно, не в
фокусе.
А тут такое подошло. Сегодня, для примеру, играют «Руслан и Людмила».
Музыка Глинки. Дирижер — маэстро Кацман.
А без четверти минут восемь являются до этого монтера две знакомые ему
барышни. Или он их раньше пригласил, или они сами подошли —
неизвестно.
Так являются эти две знакомые барышни, отчаянно флиртуют и вообще
просят
их посадить в общую залу — посмотреть на спектакль. Монтер говорит:
— Да ради бога, медам. Сейчас я вам пару билетов устрою. Посидите тут,
у будки.
И сам, конечно, к управляющему. Управляющий говорит:
— Сегодня выходной день. Народу пропасть. Каждый стул на учете. Не
могу.
Монтер говорит:
— Ах так, говорит. Ну, так я играть отказываюсь. Отказываюсь, одним
словом,
освещать ваше производство. Играйте без меня. Посмотрим тогда, кто из
нас важней
и кого сбоку сымать, а кого в центр сажать.
И сам обратно в будку. Выключил по всему театру свет, замкнул на все
ключи
будку и сидит — флиртует со своими знакомыми девицами.
Тут произошла, конечно, форменная неразбериха. Управляющий бегает.
Публика орет. Кассир визжит, пугается, как бы у него деньги в потемках
не взяли.
А бродяга, главный оперный тенор, привыкший всегда сыматься в центре,
заявляется до дирекции и говорит своим тенором:
— Я в темноте петь тенором отказываюсь. Раз, говорит, темно — я
ухожу. Мне,
говорит, голос себе дороже. Пущай ваш монтер поет.
Монтер говорит:
— Пущай не поет. Наплевать на него. Раз он центре сымается, то и пущай
одной рукой поет, другой свет зажигает. Думает — тенор, так ему и свети все
время.
Теноров нынче нету!
Тут, конечно, монтер схлестнулся с тенором.
Вдруг управляющий является, говорит:
— Где эти чертовы две девицы? Через них наблюдается полная гибель.
Сейчас
я их куда-нибудь посажу, леший их забодай!
Монтер говорит:
— Вот они, чертовы девицы! Только не через их гибель, а гибель через
меня.
Сейчас, говорит, я свет дам. Мне энергии принципиально не жалко.
Дал он сию минуту свет.
— Начинайте,— говорит.
Сажают тогда его девиц на выдающиеся места и начинают спектакль.
Теперь и разбирайтесь сами, кто важнее в этом сложном театральном
механизме.
Конечно, если без горячности разбираться, то тенор тоже для театра —
крупная
ценность. Иная опера не сможет даже без него пойти. Но и без монтера
нет жизни на театральных подмостках.
Так что они оба-два представляют собой одинаковую ценность. И нечего
тут
задаваться: дескать, я — тенор. Нечего избегать дружеских отношений. И
cнимать
на карточку мутно, не в фокусе!
1927

Источник статьи: http://thelib.ru/books/zoschenko_mihail/rasskazi_raznih_let-read-2.html

Оцените статью
Про баню